Elfriede Jelinek - Die Klavierspielerin

Эльфрида Елинек - Пианистка

 

Перевод с немецкого Александра Белобратова

OCR, spellcheck by wormantson

 

I

 

В квартиру, в которой она живет вместе с мате­рью, учительница музыки Эрика Кохут врывает­ся как ураганный ветер. Матери нравится называть Эрику «мой маленький ураган», ведь ребе­нок порой неудержим и стремителен. Ребенку так и хочется улизнуть от матери. Эрике уже за тридцать. Что касается матери, то ее по возрасту легко спутать с бабушкой. Эрику она произвела на свет после долгих и нелегких лет замужества. Отец не мешкая передал эстафету дочери и исчез со сцены. Эрика появилась, а отец пропал. Шустрой Эрика стала по необходимости. Она влетает в квартиру, словно листва, взвихрен­ная порывом ветра, и пытается проскользнуть и свою комнату незамеченной. Но мамочка уже наняла позицию в проеме двери и зовет Эрику на расправу. Призывает ее к ответу и прижимает к стенке: инквизитор и расстрельная команда и одном лице, которое семья, частная собственность и государство наделили неоспоримым материнским правом. Мать допрашивает Эрику, почему та явилась домой только сейчас, в такую позднюю пору. Последний ученик Эрики, осы­панный ее презрительными насмешками, отпра­вился домой часа три тому назад. Эрика зря на­деется, что скроет от матери, где болталась. Дитя пытается дать ответ на немой вопрос, но веры ей нет,— уж сколько раз она обманывала. Мать некоторое время выжидает, впрочем, совсем недолго, потом вслух принимается считать до трех.

Уже на счет «два» дочь пытается сплести но­вый ответ, далеко уходя от рассказа об истинном положении вещей. Мать вырывает у нее из рук папку, набитую нотами, и в разинутом чреве обнаруживает горький ответ на свой вопрос. Вместе с четырьмя тетрадями Бетховена в папку втиснуто новое платье, только что купленное, это сразу видно. Мать обрушивает на обновку взрыв негодования. Там, в магазине, расправ­ленное на вешалке, платье выглядело так привлекательно, оно было такое яркое, гак ладно облегало фигуру, а вот теперь оно похоже на мятую тряпку, которую мать распинает взгля­дом. Потрачены деньги, которые хотели поло­жить на книжку! Брошены на ветер! Вместо пла­тья им следовало обернуться вкладом в австрий­ском Сбербанке в счет будущей строительной ссуды, если бы Эрика не поленилась сделать несколько шагов к шкафу с бельем, в котором из-под стопки простыней выглядывает сберега­тельная книжка. Но сейчас книжки там нет, она погулять вышла, с нее сняли деньги, и результат налицо: Эрику заставят надевать это платье вея­нии раз, когда ей захочется узнать, куда денежки деваются. Мать кричит:

- Ты профукала деньги, которые нам до зарезу нужны! Мы могли бы въехать в новую квартиру, но у тебя терпения не хватает, зато есть новая тряпка, которая скоро выйдет из моды.

Мать все откладывает на потом. Сразу ей ни­чего не нужно. Единственное исключение она делает для дочери, она всегда хочет знать, где та находится, на случай, если у мамочки случится вдруг сердечный приступ. Мать сейчас эконо­мит, чтобы потом пожить в свое удовольствие. А Эрика возьми да купи себе платье, вещь еще более недолговечную, чем полоска майонеза на бутерброде с рыбой. Оно выйдет из моды даже не через год, а через месяц. Деньги не выйдут из моды никогда.

Деньги копят на покупку большой квартиры. Тесная квартирка, которую они снимают, настолько допотопная, что ее и бросить не жалко. Прежде чем переехать, они закажут встроенные шкафы на свой вкус и сами решат, как будут устроены внутренние перегородки, ведь для их повой квартиры используют совершенно новую систему строительства. Все сделают точно по желанию заказчика. Кто платит, тот и заказыва­ет музыку. Мать получает мизерную пенсию, ей и заказывать, а Эрике — платить. В этой новой, с иголочки, квартире, построенной по самому современному методу, у каждого будут свои вла­дения: Эрика здесь, мать — там, и владения их будут тщательно отделены друг от друга. Будет и общая гостиная, где можно вместе проводить время. Если они захотят. Мать и дитя, разумеет­ся, захотят, они ведь — как бы одно целое. Даже здесь, в этом медленно разрушающемся свинар­нике, у Эрики есть собственная территория, где она свободно передвигается под неусыпным надзором. Свобода условна, мать может войти в любую минуту. В дверь комнаты не врезан за­мок, у ребенка не должно быть тайн.

Жизненное пространство Эрики составляет маленькая комната, в которой она вольна делать все, что захочет. Ее никто не ограничивает, ведь это ее комната. К владениям матери в этой квар­тире относится все остальное. Хозяйка в доме, которая обо всем заботится, держит под контро­лем каждый уголок, а Эрика только пожинает плоды домашнего труда, который выполняет мать. Эрика не знает тяжелой работы, руки пиа­нистки надо беречь от домашней химии. В ред­кие минуты передышки особую заботу у матери вызывает ее многоликая собственность. Разве уследишь, где она находится? Куда она опять запропастилась, эта неугомонная собственность? В чьих домах, по чьим комнатам носится она, словно вихрь, одна или с кем-то на пару? Беспо­койная как ртуть Эрика, это ускользающее из рук создание, может статься, куролесит в дан­ную минуту невесть где и вытворяет невесть что.

Но каждый день, секунда в секунду, дочь неизменно вновь появляется там, где ее место,— дома. Беспокойство охватывает мать, ведь каж­дый собственник перво-наперво усваивает на горьком опыте: доверяй, но проверяй. Главная мамочкина задача состоит в том, чтобы удерживать собственность в одном и том же месте, по возможности в неподвижном состоянии, чтобы она не могла улизнуть. Этой цели служит телевизор, который прямо на дом поставляет красивые картинки, заранее изготовленные и красоч­но упакованные. Из-за него Эрика и проводит здесь почти все время, а если и уходит куда-то, матери точно известно, где ее носит. Иногда по вечерам Эрика ходит на концерт, но это случа­ется все реже и реже. Она то сидит за пианино и вколачивает в клавиши свою исполнительскую карьеру, давно и окончательно похороненную, то как злой дух реет над каким-нибудь опусом вместе со своими учениками. При крайней не­обходимости ее всегда можно вызвонить. Иногда Эрика вместе с коллегами-единомышленника­ми посещает домашние концерты, наслаждаясь, музицируя и восторгаясь. Там ее тоже можно достать звонком. Эрика сопротивляется мате­ринским узам и время от времени просит не ра­зыскивать ее по телефону, но мать легко пре­одолевает это препятствие, ведь устанавливает заповеди только она сама. Мать решает, кому от­крыт доступ к ее дочери, и заканчивается это тем, что все меньше людей хотят встречаться и говорить с ее чадом. Профессия для Эрики — это и ее хобби, небесная власть музыки. Музыке отдано все ее время. Все остальное не стоит ее времени. Ей ничто не доставляет большую ра­дость, чем исполнение самых знаменитых му­зыкальных произведений самыми выдающими­ся музыкальными знаменитостями.

Когда Эрика раз в месяц ходит в кафе, мать всегда знает, в какое и как туда позвонить. Этим правом она пользуется вволю. Свод правил бе­зопасности и привычек изготовлен по домашнему рецепту.

Время вокруг Эрики медленно застывает, как гипс. Оно сразу начинает крошиться, если мать вдруг грубо тычет в него кулаком. Эрика сидит под насмешливыми взглядами окружаю­щих, ощущая на себе гипсовые крошки време­ни, словно остатки развалившегося ортопеди­ческого воротника, и выдавливает из себя: мне пора домой, пора домой. Когда встречаешь Эри­ку где-нибудь на улице, она всегда направляется домой.

Мать вещает: собственно, меня Эрика устра­ивает такой, какая она есть. Лучше она не станет. Правда, она стала бы неординарной пиани­сткой, что нетрудно при ее-то способностях, если бы она доверялась только мне, своей мате­ри. Но Эрика вопреки материнской воле иногда подпадала под чужое влияние; глупые грезы о любви грозили отвлечь ее от учебы, вздымали свои мерзкие головы такие пустые увлечения, как косметика и платья, и карьера кончается, еще и не начавшись как следует. И все же чего добилась, того не отнимешь,— места преподава­теля по классу фортепьяно в Венской консерва­тории. И ей даже не пришлось потратить годы на учение и странствия по филиалам, по районным музыкальным школам, в которых столь ча­сто киснет в серой пыли молодая кровь и где вокруг господина директора вьются маленькие и легко рассеивающиеся стайки музыкальной молодежи со сгорбленными спинами.

Если бы не тщеславие! Это проклятущее тщеславие. Тщеславие Эрики доставляет матери хлопоты и мучает ее, как колючка в глазу. Эрике теперь придется отказаться от своего тщеславия. Чем раньше, тем лучше, ведь в старости, которая уже не за горами, тщеславие особенно обременительно. Старость и сама по себе — нелегкая ноша. Ох уж эта Эрика! Разве великие умы в ис­тории музыки страдали тщеславием? Ни в малой мере. Единственное, от чего Эрике придется от­казаться, так это от тщеславия. Коль возникнет нужда, мать придаст Эрике нужный лоск, чтобы к ней не приставало ничего лишнего.

И вот сегодня мамочка пытается выкрутить из судорожно сжатых пальцев дочки новое пла­тье, да только пальцы эти слишком хорошо на­тренированы.

— Отпусти,— говорит мать,— отдай сейчас же! Тебя стоит наказать, ты сама не своя от всякой мишуры. Тебя раньше наказывала жизнь, не обращая на тебя внимания, а теперь накажет мать, которая и не взглянет в твою сторону, хоть обвешайся сразу всеми тряпками и размалюй себя как клоун. Сейчас же отдай платье!

Неожиданно Эрика бросается к платяному шкафу. Ею овладевает мрачное подозрение, которое и прежде не раз подтверждалось. Вот и се­годня она снова не обнаруживает одной из своих вещей: нет на месте осеннего костюма тем­но-серого цвета. Что случилось? В ту самую секунду, когда Эрика замечает отсутствие вещи, она уже знает, кто в этом виноват. Речь может идти только об одном человеке.

— Ах ты стерва, стерва! — орет Эрика на вы­шестоящую инстанцию и вцепляется матери в волосы, окрашенные в темно-русый цвет, с се­диной, выбивающейся у самых корней. Парик­махер обходится дорого, к нему лучше не обра­щаться. Раз в месяц Эрика красит матери воло­сы, используя кисточку и краску «Поликолор». И теперь Эрика таскает мать за те самые волосы, которым сама же придавала красоту. Она с яро­стью дергает за них. Мать ревет. Когда Эрика отпускает ее, в руках остаются клочья волос, которые она тупо и с удивлением разглядывает. От химических красителей волосы портятся, но они и от природы никогда не были венцом тво­рения. Эрика не сразу может сообразить, куда девать эти клочья. Наконец она идет на кухню и бросает темно-русые, плохо прокрашенные пряди в мусорное ведро.

Мать с поредевшей прической неутешно ры­дает посреди гостиной, в которой Эрика часто устраивает домашние концерты, причем играет она лучше всех, ведь в этой комнате на фортепьяно никто кроме нее больше не играет. Мать по-прежнему держит новое платье в дрожащих руках. Если она собирается его продать, ей стоит поторопиться: мода на рисунок из маков раз­мером с капустный кочан до конца года прой­дет и никогда больше не вернется. От выдран­ных волос у матери болит голова.

Дочь возвращается, ее возбуждение разре­шается плачем. Она обзывает мать последней сволочью, надеясь при этом, что мать с ней сей­час же помирится. И удостоверит сие, поцеловав любимое дитя. Мать пророчествует, что у Эрики рука отсохнет, ведь она посмела ударить мамочку и таскала ее за волосы. Эрика всхлипывает все громче, она уже раскаивается в случившем­ся, ведь мамуля идет ради нее на любые жертвы. Эрика очень быстро раскаивается во всех выпа­дах, направленных против матери, она любит свою мамочку, которую знает с самого детства. Наконец Эрика, как и ожидается, идет на миро­вую, продолжая горько рыдать. С готовностью, со слишком большой готовностью идет на ми­ровую и мамочка, она тоже не может всерьез обижаться на собственную дочь.

— Сварю-ка я кофе, посидим вместе за столом.

За послеполуденным кофе Эрика продолжает жалеть мать, и последние остатки злобы исчезают вместе с последним куском пирога. Она внима­тельно осматривает проплешины на голове у ма­тери. И не знает, что сказать по этому поводу. Как не знала, что делать с вырванными клочьями волос. Напоследок она проливает еще несколь­ко слезинок, ведь мать уже совсем пожилая и когда-нибудь ее не станет вовсе. А еще потому, что и у нее, у Эрики, молодость уже за плечами. И вообще потому, что все проходит и редко воз­вращается вспять.

Теперь мать занята тем, что объясняет своему ребенку, почему миловидной девушке не нужно одеваться вызывающе. Ребенок с ней соглашает­ся. Шкаф у Эрики набит платьями. А все зачем? Она никогда их не надевает. Платья висят там без пользы, только для украшения шкафа. Мате­ри не всегда удается помешать покупке, а вот что касается того, когда и что носить, тут она на­делена неограниченной властью. Мать решает, в чем Эрике выходить из дому.

— В таком виде я тебя за порог не пущу,— ре­шает мать, потому что опасается, как бы Эрика в таком виде не пошла в незнакомые дома к не­знакомым мужчинам. Да и сама Эрика решила не надевать эти платья. Долг матери — укреп­лять ее в этом намерении и уберегать от ложных решений. Зато впоследствии не придется с тру­дом залечивать раны, которые нанесут ей чужие люди. Пусть лучше мать наносит Эрике раны, а затем следит за ходом их исцеления.

Беседа выступает из берегов и устремляется к точке, из которой брызги желчи летят в адрес всех, кто обходит или может обойти Эрику справа и слева. «Нам это вовсе не нужно, нельзя разрешать им все, что взбредет в голову! Ты сама виновата! Ты сама могла бы их притормозить, но ты ведь такая неумелая, Эрика». Если учитель­ница решительно воспротивится, никто из этих молодых девиц, по крайней мере из тех, кто у нее учится, не поднимется наверх и не сделает карьеры пианистки, карьеры нежелательной и вне установленного распорядка. У тебя самой не вышло, зачем же позволять это другим за твой счет, да еще собственным ученикам?

Все еще шмыгая носом, Эрика берет несчаст­ное платье в руки и без всякой радости, молча вешает его в шкаф рядом с другими платьями, брючными костюмами, пальто, юбками и пиджаками. Она никогда их не надевает. Пусть они дожидаются ее здесь, пока она вечером не вернется домой. Тогда их достают, раскладывают вокруг, прикладывают к фигуре, рассматривают. Самое главное, что они — ее собственность! Пусть мать отберет их и продаст, но ей их никогда не надеть на себя, мать, к сожалению, слишком толста для этих узких одеяний. Ни одна из вещей ей не подходит. Здесь все только для нее, для Эрики. Принадлежит ей одной. Но­вое платье еще и не подозревает, что сейчас разом оборвалась его карьера. Его убирают, так и не надев, и никогда не достанут снова. Эрика хочет лишь владеть и созерцать. Созерцать изда­ли. Даже примерять ей не хочется, достаточно подержать эту поэму из ткани и красок и гра­циозно пронести ее перед собой на вытянутых руках. В дом будто врывается весенний ветер. Эрика уже примеряла платье в модном магазин­чике, и больше она его никогда не наденет. Эри­ке уже не припомнить то недолгое, мимолетное очарование, которое вызвало в ней платье при покупке. Теперь платье для нее все равно что мертвое, и все же оно — ее собственность.

Ночью, когда все кругом спят и одна Эрика бодрствует в своем одиночестве, когда фрау мама, дражайшая половинка этой пары, скованной друг с другом узами любви, видит безмятежные сны о новых способах пыток, дочь иногда, край­не редко, открывает дверь шкафа и осторожно прикасается к свидетелям ее тайных желаний. Желания ее не такие уж тайные, они кричат во весь голос о том, во что они ей когда-то обо­шлись, и ради чего теперь все это? В их крики вплетаются вторые и третьи голоса расцветок и узоров. Куда можно пойти в такой одежде, не боясь, что тебя выведет оттуда полиция? Обыч­но Эрика ходит в юбке и пуловере, а летом надевает блузку. Время от времени мать вдруг про­сыпается в страхе и инстинктивно чувствует: эта самовлюбленная жаба снова разглядывает свои платья. Мать в этом абсолютно уверена, даже если шкаф, испытывая профессиональную гордость, и не скрипнет дверцами.

Вся беда в том, что бесцельные покупки до бесконечности отодвигают срок въезда в новую квартиру, а Эрике постоянно угрожает опасность угодить в сети любви. Нежданно-негадан­но обнаружишь в своем гнезде мужчину, как подкинутое кукушкой яйцо. Утром за завтраком надо обязательно строго выговорить Эрике за ее легкомыслие. Ведь мама вчера едва не умерла от шока и от боли из-за выдранных волос. Для Эрики будут установлены жесткие сроки пла­тежей, и пусть она дает еще больше частных уроков.

По счастью, в этой безрадостной коллекции нет свадебного наряда. Мать не намерена становиться матерью невесты. Она хочет оставаться обычной матерью, она вполне довольна этим положением.

Но — будет день, будет пища. Пора, наконец, спать! Мать из двуспальной цитадели призывает Эрику к порядку, но дочь все еще вертится перед зеркалом. Твердый клюв материнских приказов ударяет в спину дочери. Напоследок она быст­рыми движениями ощупывает элегантное пла­тье, подол которого украшен узором из цветов. Эти цветы никогда не дышали свежим воздухом, они никогда не впитывали в себя влагу. Эрика утверждает, что платье куплено в престижном магазине женской моды в центре города. Каче­ство и отделка рассчитаны на вечность, платье подобрано Эрике по фигуре. Воздерживаться от мучного и сладкого! При первом же взгляде на платье Эрику осенило: я могу носить его много лет подряд, и оно вот ни на столечко не выйдет из моды. Это платье годами будет шагать по тро­пе моды! Эрика предъявляет матери свои аргу­менты. Оно вообще никогда не будет старомод­ным! Пусть мать строго спросит себя, не носила ли она в своей молодости платья такого фасона, а, мамуля? Та из принципа отрицает подобный факт. Вопреки этому Эрика делает вывод, что данное приобретение себя оправдало. Уже по­тому, что платье никогда не устареет; Эрика и через двадцать лет будет надевать его так же, как сегодня.

Мода меняется быстро. Платье так и останет­ся ненадеванным, хотя оно по-прежнему выгля­дит как с иголочки. Но никто не приходит и не просит показать его. Его лучшие времена про­шли бесцельно и никогда не вернутся, разве что лет через двадцать.

Часть учеников решительно обороняется от Эрики, обучающей их игре на фортепьяно, однако их родители настаивают на продолже­нии занятий. На этом основании фройляйн Кохут, их педагог, может затягивать гайки потуже. Большинство же молотобойцев от музыки ведут себя послушно и увлечены искусством, которо­му они обучаются. Они чтят это искусство даже тогда, когда его сотворяют другие люди, будь это в музыкальном обществе или в концертном зале. Они сравнивают, взвешивают, измеряют, подсчитывают. У Эрики много учеников из других стран, и с каждым годом их становится все больше. Вена — город музыки! Лишь то, что оправдывало себя до сих пор, оправдает себя и в будущем. С белого, жирного брюха Вены, набитого культурой, с треском отлетают пуго­вицы, и брюхо это из года в год раздувается все чудовищней, как труп не выловленного из воды утопленника.

Шкаф заглатывает в свое нутро новое пла­тье. Одним больше! Матери не по нраву, когда Эрика выходит из дому. Это платье слишком вы­зывающе, ребенку оно не идет. Мать говорит, что надо где-то провести черту; она не знает, что она имела теперь в виду. От сих и до сих, вот что она имела в виду.

Мать убеждает Эрику, что, дескать, она, Эрика, не похожа на других, она единственная в своем роде, особенная. Материнский расчет всегда удается. Эрика уже сегодня говорит о себе, что она индивидуалистка. Она заявляет, что никогда и никому не станет подчиняться. И с людьми она трудно сходится. Такое явление, как она, Эрика, бывает всего один раз и никогда не по­вторится. Ее, Эрику, не спутаешь ни с кем дру­гим. Она ненавидит уравниловку в любом виде, возьмите для примера хоть школьную реформу, которая совершенно не учитывает особенности детского характера. Эрика не допускает, чтобы ее  приравнивали  к другим,  пусть  даже  эти люди — ее единомышленники. Ее отличие от них резко бросается в глаза. Она — это она. Она та­кая, какая есть, и ей с собой ничего не поделать. Мать чует дурное влияние на Эрику там, где она сама того не замечает, и хочет уберечь ее прежде всего от влияния мужчины, который помешает ей быть самой собой. Ясно же — Эрика обладает индивидуальностью, хотя и полной противоре­чий. Противоречивость в Эрике подталкивает ее к решительному протесту против растворения в массе. Эрика — яркая индивидуальность, она одна противостоит широкой массе своих уче­ников, одна против всех, и она уверенно держит в руках руль кораблика, плывущего по волнам музыкального искусства. Ее не удовлетворяет ни одно общее суждение, которое уравнивало бы ее с другими. Если ученик спрашивает ее о цели, к которой она стремится, она говорит о гума­низме искусства и в этом понятии в сжатом виде передает ученикам содержание Священного Писания от Бетховена, втискиваясь на поста­мент рядом с музыкальным гением.

Из соображений общехудожественного и индивидуально-человеческого порядка Эрика извлекает корень: она никогда не сможет под­чиниться мужчине после того, как столько лет подчинялась матери. Мать против того, чтобы Эрика когда-нибудь вышла замуж, ведь, говорит она, моя дочь так трудно сходится с людьми и не терпит зависимости от кого-либо. Такая уж она есть. Эрике нельзя выбрать себе спутника жизни, поскольку она обладает несгибаемым характером. И она к тому же давно — не моло­дая поросль. Если один не уступит другому, то брак скоро и худо закончится.

  Оставайся лучше самой собой,— говорит Эрике мать. В конце концов, мать сделала Эрику тем, чем она сейчас является.

  Вы еще не замужем, фройляйн Эрика? — спрашивает молочница, и продавец в мясной лавке спрашивает о том же.

  Вы же знаете, мне никто не нравится,— отвечает Эрика.

Вообще она родом из семейства сигнальных мачт, одиноко высящихся на широких просторах. Их не слишком много. Они размножаются с большим трудом и крайне редко, как и жизнь свою проживают скупо и трудно. Эрика увидела свет лишь после того, как мать была замужем уже двадцать лет: это супружество привело отца к помешательству, его держат теперь в сума­сшедшем доме, чтобы не создавать опасности для окружающих.

Сохраняя благопристойное молчание, Эри­ка покупает четверть фунта сливочного масла. Хватит с нее родной матушки, не нужно ей ни­какого женишка. Как только в этом семействе достигает зрелости новый отпрыск, его сразу отторгают и отвергают. Всякие отношения с ним прекращаются, как только он, понятное дело, обнаружит свою никчемность и непригодность. Мать молоточком отбивает членов семьи и одного за другим удаляет их из ее лона. Каждого она взвешивает и отбрасывает прочь. При таком подходе не появится паразитов, которые посто­янно чего-то требуют, что сгодится еще самой. Мы останемся вдвоем, правда, Эрика? Никто нам не нужен.

Время проходит, и мы проходим вместе с ним. Эрика, ее изысканные одеяния, ее мама укрыты от других, как сыр под стеклянным кол­паком. Колпак поднимется, если кто-то снаружи возьмется за стеклянную шишечку сверху и по­тянет за нее. Эрика — словно насекомое в янта­ре, вне времени, вне возраста. У Эрики нет исто­рии, и она не впутывается ни в какие истории. Это насекомое совершенно утратило способ­ность бегать и ползать. Эрика живет, запеченная в изложницу бесконечности. Эту бесконечность она рада разделить с ее любимыми сочинителя­ми музыки, однако по популярности ей с ними никак не сравниться. Эрика сражается за свое маленькое место под солнцем, чтобы не терять из виду творцов музыкального искусства. За это место приходится бороться изо всех сил, по­скольку чуть ли не вся Вена лелеет желание именно на нем возвести по меньшей мере дач­ную времянку. Эрика устанавливает ограждение на своей площади Усердия и начинает рыть строительный котлован. Она честно заслужила это место своей учебой и исполнительством! В конце концов, и копирующий творение есть одна из ипостасей творца. Копирующий сдабривает блюдо своей игры собственными при­правами, чем-то, что есть он сам. Он добавляет туда несколько капелек крови из собственного сердца. И у исполнителя есть своя скромная цель — исполнять хорошо.

— И все же он должен подчиниться создате­лю произведения,— говорит Эрика. Она добровольно признает, что это составляет для нее большую проблему. Ведь она одновременно и подчиняется, и не может подчиниться.

И все же у Эрики есть главная цель, которая объединяет ее с другими исполнителями, и эта цель — превзойти всех других!

 

В трамвай ОНА вваливается под тяжестью музыкальных инструментов, которыми обвешана спереди и сзади в дополнение к туго набитым папкам с нотами. Мотылек, навьюченный громоздкими предметами. Звереныш чует дремлю­щие в нем силы, которым мало одних занятий музыкой. В его кулачках сжаты ручки футляров. В них прячутся скрипки, альты, флейты. Зверенышу нравится тратить свои силенки на всякие пакости, хотя ему есть из чего выбирать. Этот выбор предлагает мать — широкий выбор сосцов на вымени дойной коровы, именуемой музыкой.

Смычковыми и духовыми инструментами, тя­желыми нотными папками она врезается в спи­ны и животы пассажиров, в эти сальные по­душки, от которых ее орудия отскакивают как от резиновых буферов. Иногда, по настроению, она берет футляр и инструмент в одну руку, а кулаком другой коварно тычет в чужие пальто, на­кидки, шерстяные непромокаемые куртки. Она оскверняет австрийскую национальную одежду, назойливо ухмыляющуюся пуговицами из оленьего рога. Как камикадзе, она превращает себя в собственное оружие. В толпу, покрытую грязью закончившегося рабочего дня, она снова тычет острыми выступами музыкальных инструмен­тов, то скрипкой, а то и увесистым альтом. Когда трамвай набит битком, часов эдак в шесть, уда­ется наставить синяков, просто извлекая инст­румент из футляра. Как следует не размахнешь­ся, слишком мало места. ОНА — исключение из отвратительных правил, которые толпятся у нее перед глазами, и мать при очередной взбучке наглядно и с удовольствием внушает ей, что дочь — исключение, ведь она — ее единствен­ный ребенок, который должен вести себя достойно. В трамвае ОНА каждый день видит, ка­кой ей не хочется стать. Она вспарывает серый поток людей с билетами и без билетов, только вошедших или пробирающихся к выходу, тех, кто не получил ничего там, откуда он едет, и тех, кто не получит ничего там, куда он направляет­ся. Привлекательного в них мало. Иным уже пришлось сойти, прежде чем они сумели как следует устроиться внутри.

Если народное возмущение выталкивает ЕЕ на остановке, далекой от дома, она и в самом деле покорно покидает вагон, сдерживая сгусток ярости, собравшейся в сжатых кулачках, а потом терпеливо ждет следующего трамвая, который появляется столь же наверняка и во­время, как «аминь!» в молитве. Эти цепочки ни­когда не обрываются. Она идет на новый штурм со свежей энергией. Обвешанная инструмента­ми, она с трудом протискивается между людьми, едущими с работы, и взрывается в самой гуще, как хорошая осколочная бомба. Она нарочно застревает в проходе и говорит:

— Простите, я сейчас выхожу.

Все окружающие с готовностью поддержи­вают ее. Пусть она немедленно покинет порядочный общественный транспорт! Таким, как она, здесь не место! Приличные пассажиры такого безобразия не потерпят.

Они смотрят на школьницу и думают: музы­ка, должно быть, пробудила в ребенке возвышенные чувства. Но эти чувства лишь сжимают ее пальцы в кулак. Иногда несправедливые об­винения пассажиров нацеливаются на какую-нибудь серятину, к примеру, вон на того моло­дого парня с заношенным парусиновым рюкза­ком, набитым всякой дрянью. На него легче всего подумать. Пусть сейчас же сходит, пусть проваливает к своим дружкам, иначе схлопо­чет по физиономии от здоровяка в шерстяной куртке.

Народный гнев всегда прав, он оплачивает свой проезд кровными шиллингами, и он это докажет любому контролеру. Он с гордостью протягивает прокомпостированный билет и уверен, что весь трамвай — только для него одного. Ему-то не приходится неделями сгорать в геенне огненной от страха перед появлением контроля.

Какая-то дама, которой, как и всякому из нас, не чуждо чувство боли, громко взвизгивает. Ей изрядно досталось по голени, этой жизненно важной части скелета, на которую частично давит ее вес. Разве разберешь в такой давке, опасной для жизни, кто виноват и кого притя­нуть к ответу? Окружающих накрывает загради­тельный огонь из обвинений, оскорблений, за­клинаний и жалоб. Из раскрытых ртов излива­ются сетования на собственный жалкий жребий и выплескиваются проклятия на головы других. Все они плотно прижаты друг к другу, как сарди­ны в банке, вот только маслом их еще не поли­ли, пусть подождут, еще не вечер.

ОНА со злобой пинает ногой какого-то муж­чину, попадая прямо по твердой косточке. Ее соученица, на ногах которой пламенеют двумя вечными огоньками туфли с чудесными высо­кими каблуками, а фигура упакована в ново­модное, отороченное мехом кожаное пальто, однажды дружелюбно спрашивает ее:

  Что ты на себе таскаешь? Как это называ­ется? Я имею в виду не голову у тебя на плечах, а вон ту коробку за плечами.

  Это так называемый альт,— вежливо отве­чает ОНА.

А что это за штука такая, этот, как его там, альт? Никогда не слышала такого странного слова,— весело щебечет напомаженный ротик. Ходит тут одна такая и таскает на себе странную штуковину, ну, этот, как его, альт, неизвестно на что пригодный. И все должны уступать ей место, ведь этот альт такой здоровенный. ОНА ни­сколько не боится выходить с ним на улицу, и никто не арестовывает ее на месте преступле­ния.

И те пассажиры, что держатся за поручни и виснут на них всей тяжестью своего веса, и те немногие счастливчики, что гордо восседают в трамвае под завистливыми взглядами попут­чиков, безнадежно тянут вверх шеи на своих изношенных туловищах. Им не удается высмот­реть вокруг себя никого, кто мог бы стать мише­нью оскорблений и обид за их ноги, отдавлен­ные чем-то твердым.

— Кто-то только что посмел наступить мне на ногу,— изливается из чьей-то глотки поток плохой литературы. Кто преступник? Открыва­ется заседание пресловутого Первого венского трамвайного суда, чтобы вынести вердикт и при­говор. В любом фильме про войну всегда отыщется хоть один герой, который вызовется в доб­ровольцы, даже если набирают команду смерт­ников. А эта трусливая собака прячется за на­шими терпеливыми спинами. Сопровождаемая толчками и подпихиваниями, из вагона вывали­вается целая куча мастеровых предпенсионного возраста, смахивающих на крысиный выводок. За плечами у каждого — сумка с инструментами. И вот эти трудяги топают целую остановку пеш­ком! Если какой-то баран возмущает спокой­ствие вагонных овечек, то возникает срочная нужда в глотке свежего воздуха, а снаружи его предостаточно. Воздуходувке, обдающей хозяи­на волной раздражения, с которой жена дома поставит ему ужин на стол, требуется свежий за­пас кислорода, а то ведь, пожалуй, она не смо­жет как следует функционировать. Какая-то фи­гура неопределенной расцветки и формы вдруг дергается, едва не падая, другая фигура вопит, будто ее режут. Облако ядовитого венского ту­мана наползает на трамвайный лужок, запол­ненный народом. Кто-то в сердцах не удержи­вается от крепкого словца, сожалея о заведомо испорченном свободном вечере. Ишь, как они разошлись. Их ежевечернее отдохновение, ко­торому следовало начаться минут двадцать на­зад, сегодня не наступило. Вернее, отдохнове­ние это грубо прервано, как грубо надорвана разноцветная жизненная упаковка у жертвы, упаковка с инструкцией по использованию това­ра, и теперь его не сунешь на прежнее место на полке. Незаметно взять новую и неповрежден­ную упаковку жертве не удается, ее сразу схва­тит продавщица и обвинит в магазинной краже. «Следуйте за мной, не поднимая шума!» Но дверь, которая ведет или которая, как казалось, вела в кабинет директора,— это дверь-обманка, и за стенами нового, с иголочки, супермаркета вам больше не предложат новинок недели, там, за этой дверью, Ничто, совершенное Ничто, лишь темень, и покупатель, никогда не замечав­ший за собой особой скупости, проваливается в бездонную пропасть. Кто-то на принятом здесь языке образованных людей произносит:

— Прошу незамедлительно покинуть салон!

Из его черепушки торчит пышный клок шерсти горного козла, поскольку на голове у этого человека охотничья шляпа.

ОНА своевременно приседает, прячась за пассажиров, и прибегает к новой злой уловке. Сначала ОНА устраивает вокруг себя крупнога­баритную свалку из музыкальных инструмен­тов. Они служат для нее чем-то вроде изгороди. Она делает вид, что завязывает шнурок на бо­тинке, свивая из него петлю для соседа по ваго­ну. Она как бы между прочим с силой щиплет за икры то ту, то эту даму, похожих одна на другую. Вот у этой вдовушки наверняка будут синяки. Дама, изуродованная таким способом, высоко подскакивает на месте, словно светлая струя фонтана, подсвечиваемого в ночное время и привлекающего всеобщее внимание, затем она кратко и точно обрисовывает свое семейное положение и переходит к угрозе, что оно, это самое семейное положение, и прежде всего ее покойный супруг, самым ужасным образом отразится на ее мучительнице. Дама призывает полицию! Полиция не появляется, ведь сразу за всеми ей не уследить.

ОНА напяливает на лицо выражение музы­кальной невинности. ОНА ведет себя так, словно находится в плену таинственных сил романти­ческой музыки, требующей полной эмоциональ­ной самоотдачи, и ни до чего другого ей нет дела. Глас народа выражает единое мнение: на­верняка эта девочка с пулеметом под мышкой тут ни при чем. Как это уже бывало, глас народа и на сей раз заблуждается.

Иногда находится кто-то, кто в состоянии точнее оценить ситуацию, и вот результат. Он указывает на истинную преступницу:

— Ты это сделала!

ЕЕ спрашивают, что она может сказать в свое оправдание под лучами яркого солнца взрослой мудрости. ОНА молчит. Пломба, которую ей вшили под язык родители, эффективно препят­ствует тому, чтобы она выдала себя, сама того не ведая. Она не защищается. Часть пассажиров набрасывается друг на друга, защищая от обви­нений глухонемую. Чей-то трезвый голос утверж­дает, что скрипачка быть глухонемой никак не может. Окружающие не приходят к единому мнению и оставляют ее в покое. В их головах гуляет призрак веселой и шумной вечеринки в винном погребке, и на него расходуются целые килограммы интеллекта. Остаток соображения уничтожается алкоголем.

Страна алкоголиков. Город музыки. Взгляд этой девочки устремлен в необъятный мир высоких чувств, а ее обвинитель в лучшем случае слишком часто заглядывает в пивную кружку, и он робко умолкает под ее взором.

Просто протискиваться между ними — это ниже ЕЕ достоинства; устраивать давку — дело толпы, а не занятие для скрипачки и альтистки. В угоду своим маленьким радостям она идет даже на то, чтобы появиться дома позже поло­женного, пусть там и ждет мать с секундомером в руке и с грудой упреков. Она взваливает на себя этот дополнительный груз, хотя всю вто­рую половину дня музицировала и размышляла, играла на скрипке и высмеивала бездарей. Она хочет внушать людям страх и трепет — чувства, подобные этим, заполняют программки кон­цертов в филармонии.

Зритель, пришедший в филармонию, исполь­зует строчки из концертной программки как повод, чтобы объяснить другому слушателю, сколь сильно содрогается его душа от скорби, пронизывающей эту музыку. Он только что про­читал об этом или о чем-то подобном. Скорбь Бетховена, скорбь Моцарта, скорбь Шумана, скорбь Брукнера, скорбь Вагнера. Эти скорбные чувства — его единоличная собственность, а он к тому же — владелец обувной фабрики Пошль или господин Дрислинг, оптовая торговля стройматериалами. Бетховен нажимает на ры­чаги страха, и они заставляют подпрыгивать весь робкий коллектив. Некая ученая дама-му­зыковед давно уже перешла со скорбью на «ты». Лет десять, как она пытается проникнуть в со­кровенную тайну моцартовского «Реквиема». По сию пору она не продвинулась ни на шаг, ведь это произведение непостижимо. Нам его не по­стичь! По мнению ученой дамы, в истории му­зыки это самое гениальное произведение из тех, что были написаны на заказ, в этом она и еще несколько ей подобных совершенно уверены. Ученая дама принадлежит к тому узкому кругу избранных, которым известно, что есть вещи, не поддающиеся постижению вопреки всем са­мым настойчивым усилиям. Что здесь еще объ­яснять? Нельзя объяснить, как что-либо подоб­ное могло возникнуть. Это касается и некото­рых стихов, которые тоже не стоит подвергать анализу. Аванс за «Реквием» принес таинствен­ный незнакомец в черной кучерской накидке. Ученая дама и те, кто видел фильм о Моцарте, знают: то была сама смерть! Вооружась этой мыслью, дама зубами прогрызает отверстие в оболочке, укрывающей одного из величайших людей, и втискивается в его нутро. В редких слу­чаях бывает, что люди растут рядом с гением.

ЕЕ постоянно обступает масса гадких люди­шек. Постоянно кто-нибудь назойливо втискивается в поле ЕЕ восприятия. Толпа не только подчиняет себе искусство, не имея ни малейше­го права на его приобретение, она еще и лезет в самого художника. Она устраивается в нем на жительство и немедля прорубает несколько окон, чтобы и себя показать, и других посмотреть. Этот чурбан Дрислинг шарит своими потными пальцами по тому, что принадлежит ЕЙ одной. Никто не просил и не звал их подпевать, когда исполняют кантилены. Их обслюнявлен­ный указательный палец следует за исполняе­мой мелодией. Они пытаются отыскать соответствующую побочную тему, не находят и, кивая головой, удовлетворяются тем, что обнаружива­ют вновь повторяемую главную тему и распус­кают павлиний хвост, гордясь, что они ух какие знатоки. Для большинства главную прелесть в искусстве составляет узнавание того, что, как они считают, им хорошо знакомо. Волна чувств заливает господина, владеющего мясной лав­кой. Он не в состоянии сопротивляться, хотя привык к кровавому ремеслу. Он застывает от изумления, он не сеет, не пашет, у него худо со слухом, но в концертном зале за ним могут наблюдать другие. Рядом восседают женские четвертинки его семьи, тоже пожелавшие посе­тить концерт. ОНА пинает пожилую даму в правую пятку. Для каждой новой музыкальной фразы она выбирает подходящую цель. Только ЕЙ дано направить все услышанное в нужную цель, и то место, которое ему соответствует. Она зали­вает своим презрением воплощенное невежество –  этих блеющих ягнят, подвергая их тем самым наказанию. Ее тело — единственный вместительный холодильник, в котором искусство хорошо сохраняется. ОНА обладает необычайно восприимчивым инстинктом чистоты. Грязные тела окружают ее, как липкие от смолы деревья. ЕЕ обонянию, ЕЕ вкусовым ощущениям причи­няют боль не только грязь их тел и нечисто­плотность самого грубого рода, рвущаяся нару­жу из подмышек и промежностей, не только едва уловимый отвратительный запах старуше­чьей мочи и никотиновая вонь, просачивающа­яся сквозь старческие поры, не только тяжелые испарения от неисчислимых гор самой деше­вой пищи, вздымающиеся из их желудков; ей причиняют боль не только слабый восковой запах сукровицы и перхоти, исходящий от их голов, и едва уловимая, но ударяющая в натре­нированный нос вонь от микрочастиц их ис­пражнений, скопившихся под ногтями,— все эти остатки бесцветных продуктов питания, сжи­гаемых организмом, этих серых, жестких, как кожа, сластей, которые они глотают, хотя вряд ли это приносит сладость. Нет, сильнее всего ее задевает то, как они гнездятся друг в друге, с каким бесстыдством присваивают друг друга. Они даже умудряются влезть в мысли другого, в самые сокровенные уголки его сосредоточен­ного внимания.

За это они понесут наказание. И сделает это ОНА. И все же ей никак не удается избавиться от них. Она дерет их и треплет, как собака свою добычу. И все-таки они без спроса кишат у нее внутри, они рассматривают ЕЕ как свое нутро и осмеливаются утверждать, что они в нем не нуждаются, что оно им вовсе и не нравится! Они даже смеют утверждать, что им не нравятся Веберн и Шенберг.

Без всякого предупреждения мать свинчива­ет крышку ЕЕ черепа, самоуверенно запускает в него руку и роется там, что-то выискивая. Она поднимает все вверх дном и ничего не кладет на свое место. Поперебирав немного, она достает часть вещей наружу, рассматривает под лупой и выбрасывает вон. Какие-то вещи мать рас­правляет, энергично трет щеткой, губкой и тряп­кой. Затем все как следует протирает и снова ввинчивает крышку на место, словно вставляя нож в мясорубку.

Вон та пожилая женщина, которая только что села в трамвай, явно держится подальше от кондуктора. Она считает, что ей удастся спря­таться, утаить от него, что она вошла сюда, в этот вагон. Собственно, жизнь давно попроси­ла ее на выход, и она сама это понимает. Пла­тить больше нет смысла. Билет на тот свет уже лежит в ее сумочке. Он сгодится и для проезда в трамвае.

Какая-то женщина спрашивает у НЕЕ, как проехать туда-то и туда-то. ОНА не отвечает, хотя хорошо знает дорогу. Дама не успокаивает­ся, прочесывает весь вагон, заставляя людей подниматься с сидений, чтобы высмотреть под ними нужную ей улицу. Она похожа на ди­кую странницу на лесных тропах, привыкшую тонкой тросточкой ворошить невинный мура­вейник, лишая его мирного покоя. Она провоци­рует насекомых, и те прыскают в нее кислотой. Она из тех людей, что дотошно переворачивают каждый камень на пути, проверяя, нет ли под ним змей. Эта дама наверняка прочесывает любую, самую маленькую лесную опушку и про­галину в поисках грибов и ягод. Такие уж это люди. Из каждого произведения искусства им необходимо выжать все без остатка и все гро­могласно объяснить. В парке они смахивают носовым платком пыль со скамейки, прежде чем сесть. В ресторане они полируют салфеткой ложки и вилки. Костюм своего близкого род­ственника они, вооружась платяной щеткой, прочесывают в поисках волосков, пятен от по­мады, любовных записок. Дама громко дает выход своему возмущению: ей никто ничего не может сказать толком. Она утверждает, что ей нарочно не подсказывают дорогу. Дама возвышается над пассажирами как олицетворение непросвещен­ного большинства, которое одним свойством наделено в избытке — воинственным пылом. Если надо, она схлестнется с кем угодно.

ОНА сходит как раз на той остановке, про которую спрашивала дама, и окидывает приставучку язвительным взором.

До буйволицы доходит смысл ее взгляда, и глаза ее от гнева наливаются кровью. Вскорости она распишет этот отрезок собственной жизни подруге, угощающей ее говядиной с фасолью, и попытается удлинить жизнь на малень­кий промежуток, отведенный для рассказа, если бы время, пока она это рассказывает, не утекало в свою очередь столь же неумолимо. И дама тем самым лишает себя пространства для нового приключения.

ОНА несколько раз оборачивается в сторону совершенно сбитой с толку дамы, прежде чем привычным путем направиться к привычному дому. ОНА довольно ухмыляется, забывая, что через несколько минут ей суждено превратиться в горстку пепла под жарким пламенем материнской горелки, ведь она возвращается домой слишком поздно. ЕЙ не дождаться утешения от искусства, хотя о свойствах искусства много чего рассказывают, и прежде всего, что оно — великий утешитель. Порой, однако, именно оно как раз и причиняет страдания.

Эрика — вересковый куст, цветущий в пусто­ши. Ее назвали по имени цветка. Ее матушке еще до рождения дочери пригрезилось в этом имени нечто кроткое и нежное. Когда она потом уви­дела выползающий из ее собственной утробы бесформенный комок глины, она не мешкая принялась энергично месить и обрабатывать его, стремясь сохранить чистоту и утонченность. Вот здесь надо отсечь лишнее, и здесь тоже. Любое дитя инстинктивно тянется ко всякой грязи и дряни, если не оттащить его прочь. Мать очень рано выбрала для Эрики путь в сферы искусства, надеясь потом, в будущем, выжать деньгу из утонченности, добытой тяжким трудом, а серед­нячки пусть стоят себе вокруг, дивятся худо­жественной натуре и рукоплещут. И вот нако­нец-то удалось придать Эрике должные лоск и трепетность, дочери остается только поста­вить свой музыкальный вагончик на рельсы и не мешкая заняться искусством. Такая девуш­ка, как она, вовсе не создана для грубой работы, для тяжкого ручного труда, для домашних хло­пот. Она рождена для тонкостей классического танца, для пения и музицирования. Пианистка с мировой славой — вот идеал, о котором мечта­ет мать. И чтобы ребенок смог проложить себе дорогу в мире, полном интриг и зависти, мать на каждом повороте прибивает указатели, не упуская случая прибить и Эрику, когда та отлы­нивает от уроков. Мать предостерегает Эрику от завистливой толпы, постоянно стремящейся втоптать в грязь все добытое огромным трудом, от толпы, в которой преобладает мужской пол. Не дай сбить себя с дороги! Эрике не дают пере­дохнуть ни на одном рубеже, которого она до­стигает, ей нельзя перевести дыхание, опершись на ледоруб, потому что ее снова и снова гонят вперед и вверх. На новую высоту. Лесные звери приближаются к Эрике на опасное расстояние, намереваясь и ее низвести до звериного уровня. Конкуренты норовят завлечь Эрику на крутой уступ, обещая прекрасный вид,— а оттуда так легко сверзиться вниз! Мать во всех деталях описывает пропасть, чтобы дитя поостереглось в нее шагнуть. На самой вершине царит миро­вая слава, которой мало кому удается достичь. Там дует холодный ветер, художник там одинок и не скрывает этого. Пока мать жива и способна ткать для дочери узоры ее судьбы, речь может идти только об одном — об абсолютных миро­вых высотах.

Мамочка подталкивает Эрику снизу, потому что сама она обеими ногами вросла в землю. И вскоре Эрика больше не касается родной материнской почвы, а стоит на спине конку­рента, от которого удалось избавиться с помо­щью интриг. Очень шаткая опора! Эрика на цыпочках стоит на материнских плечах, натре­нированными пальцами впиваясь в вершину, которая опять оборачивается всего лишь оче­редным выступом на скале, и Эрика вновь и вновь напрягает мускулатуру, подтягиваясь все выше и выше. Вот ее нос торчит над кромкой, но она обнаруживает не вершину, а лишь новую скалу перед собой, еще более крутую, чем толь­ко что взятая с бою. Однако здесь, на этом рубе­же, располагается филиал ледяной фабрики славы, хранящий свои продукты в огромных глыбах, чтобы сэкономить на складских поме­щениях. Эрика лижет ледышку славы, принимая свое выступление на школьном концерте за первую премию на шопеновском конкурсе. Она верит — еще несколько миллиметров, и она на самом верху!

Мать шпыняет Эрику, упрекая в излишней скромности. «Ты все время плетешься в хвосте! Если вежливо стоять в сторонке, то об успе­хе лучше забыть. Нужно постоянно держаться в первой тройке. Тому, кто приходит к финишу позже, прямая дорога на свалку». Так говорит мать, которая хочет, чтобы было как лучше, и не выпускает дочку на улицу, чтобы та ни в коем случае не участвовала в спортивной возне и не пренебрегала уроками музыки.

Эрика не любит бросаться в глаза. Она веж­ливо стоит в сторонке и ждет, чтобы за нее всего добивались другие,— плачется обиженная сам­ка-мать. Мать горько причитает, что для ребенка ей приходится добиваться всего самой, и торже­ствующе кидается в гущу битвы. Эрика с боль­шим достоинством держится в тени, не получая за это в подарок даже малой толики денег на лишние чулки или трусишки.

Всем друзьям и знакомым, хотя их и немно­го, потому что она от них давно и насовсем отгородилась, оберегая ребенка от посторонне­го влияния, мать усердно втолковывает, что она произвела на свет гениальное дитя. «Я все отчет­ливее это понимаю»,— доносится из ее раскрытого клюва. Эрика гениальна в том, что касается обращения с фортепьяно: ее просто еще толком не заметили, а то бы Эрика давным-давно, подоб­но стремительной комете, вознеслась высоко над горами. Рождение младенца Иисуса по срав­нению с этим гроша ломаного не стоит.

Соседи согласно кивают. Да-да, им нравится слушать, как девочка музицирует. Как будто по радио играют, и ни гроша платить не надо. Стоит только открыть окна и двери, как звуки влетают внутрь и проникают во все углы и зако­улки, словно отравляющий газ. Соседи, негодующие из-за шума, производимого Эрикой, подстерегают ее на каждом углу, заклиная дать им покой. Мать убеждает Эрику, что все в доме в полном восторге от ее выдающихся артисти­ческих способностей. Эрику, словно густой пле­вок, несет на себе жидкий ручеек материнского восхищения. И она удивляется, когда слышит соседские жалобы. Мать ей о жалобах никогда не говорила!

С годами дочь превосходит мать в мастер­стве смотреть на людей свысока. «Мама, какое нам дело до этих дилетантов, их суждения гру­бы, их восприятие незрело, в моей профессии имеют вес лишь специалисты». Мать возражает:

— Не гнушайся похвальным словом прос­тых людей, способных слушать музыку сердцем и умеющих радоваться ей больше, чем все эти изнеженные, избалованные и заносчивые зна­токи!

Сама мать в музыке ничего не понимает, однако упорно напяливает на ребенка музыкальную сбрую. Мать и дитя ведут друг с другом честный и ожесточенно-мстительный поединок, ведь дочери вскоре становится ясно, что в музы­ке она переросла мать. Мать поклоняется ребенку как идолу, требуя одной только скромной платы взамен — всей его жизни целиком. Мать намере­на с толком распорядиться жизнью дочери.

Эрике запрещают якшаться с простым лю­дом, однако прислушиваться к его похвалам она обязана. Увы, специалисты Эрику не хвалят. Дилетантская судьба-злодейка, лишенная музыкального слуха, выбрала в любимчики Гульду и Бренделя, Аргерих и Поллини, и как их там еще зовут. Мимо фройляйн Кохут судьба все время проходит, непреклонно отворачивая лик свой. Судьбе угодно оставаться бесстрастной и не клевать на расфуфыренную личинку. Мило­видной Эрику не назовешь. Пожелай она стать миловидной, мать бы ей это враз запретила. Напрасно Эрика тянет руки навстречу судьбе. Судьба не сделает из нее пианистку. Эрика сбро­шена на пол, словно стружка с верстака. Эрика не понимает, что с нею происходит, ведь она давно точно такая же, как все великие.

И вот однажды Эрику ждет полный провал на важном заключительном концерте в музыкальной школе, провал на глазах у собравшихся в зале родственников ее конкурентов и на гла­зах у матери, которая сидит тут сама по себе, выложив последние деньги за концертное пла­тье для дочери. После случившегося мать на­граждает Эрику оплеухами, ведь даже совершен­ные профаны в музыке догадались о провале по лицу Эрики и по ее беспомощным, не знающим, куда себя деть, рукам. Для исполнения Эрика выбрала не какую-нибудь вещь, доступную раз­лившейся по залу толпе, а сыграла Мессиана.(Мессиан, Оливье — французский композитор, музыка кото­рого основана на сложных ладовых и ритмических струк­турах.) Мать ее от этого выбора решительно предосте­регала. Такими средствами ребенку не закрасться в сердца людей из толпы, которую мать и дитя всегда презирали: мать — потому что и сама была малой, незаметной частицей этой толпы, дочь — потому что никогда не хотела стать ма­лой, незаметной ее частицей.

Под шиканье публики Эрика нетвердыми шагами покидает подиум, и ее, покрытую позо­ром, получает, и расписывается в получении, та, кому она адресована,— родная мать. И ее учительница, в прошлом — известная пианистка, не скупится на упреки, обвиняя Эрику в отсутствии концентрации. Она не воспользовалась огром­ным шансом, и этот шанс вряд ли выпадет еще раз. И скоро настанет день, когда никто не ста­нет завидовать Эрике и никому она не будет желанна.

Ей не остается ничего другого, как перейти на положение учительницы музыки. Тяжелый шаг для пианиста-виртуоза, который вдруг ока­зывается в окружении толпы запинающихся на каждой ноте новичков и тех, кто уже научился брать аккорды бездушно и бойко. Консервато­рии, музыкальные школы, частные уроки музы­ки терпеливо вбирают в себя тот материал, которому, собственно, место на свалке или, в лучшем случае, на футбольной площадке. Как и в прежние времена, молодых людей тянет к искусству, а многих тянут туда за руку родите­ли, потому что сами родители в искусстве ни­чего не смыслят, разве что знают о его суще­ствовании. И этому ужасно рады! Многих искус­ство отталкивает прочь — надо же и меру знать! Меру, отличающую одаренного от бездарности, Эрика на своих уроках устанавливает с особой радостью; такая сортировка хоть сколько-то компенсирует ей все пережитое, ведь и ей при­шлось в свое время оказаться среди козлищ, отделенных от овец. Ученики и ученицы Эрики представляют собой самую грубую смесь из всевозможных сортов, и никто до этого не по­пробовал их даже на кончик языка. Алая роза среди них — явление редкое. Мало из кого Эри­ке за год обучения удается выжать «Сонатину» Клементи, в то время как большинство с хрюка­ньем роется в «Этюдах для начинающих» Черни и отсеивается на промежуточном экзамене, по­тому что не в состоянии выискать ни зернышка, ни желудя, хотя родители считают, что их де­тишки уже питаются апельсинами.

С продвинутой группой, отличающейся при­лежанием, Эрика занимается со смешанной радостью. Из этих учеников удается извлечь сонаты Шуберта, «Крейслериану» Шумана, сонаты Бетховена — высшие достижения в жизни занима­ющихся по классу фортепьяно. Рабочий инструмент — рояль фирмы «Бёзендорфер» — сор­тирует грубую разнолоскутную ткань, а рядом стоит учительский «бёзендорфер», на котором играет только Эрика, когда ученики разучивают пьесу для двух фортепьяно.

Через три года обучения возможен перевод в класс следующей ступени. Для этого надо сдать переходной экзамен. Основная работа по подготовке ложится на Эрику, которой прихо­дится разгонять вяло работающий двигатель ученика до максимальных оборотов, вовсю давя на газ. Иногда ученик, подвергающийся такому разгону, толком не заводится, поскольку тянет его совсем к иным вещам, имеющим отношение к музыке лишь постольку, поскольку слова его, нашептываемые в девичье ушко, звучат словно музыка. Эрика такого не потерпит и чинит препятствия насколько может. Накануне экзамена Эрика вещает ученикам, сколь важно сыграть всю вещь с нужным настроением, и это много важнее, чем мелкие огрехи. Слова ее не достига­ют глухих ушей, замкнутых страхом. Ведь для многих ее учеников музыка предстает как лест­ница, ведущая из пролетарских низов к верши­нам чистого искусства. Когда-нибудь они тоже станут учителями музыки. Они боятся, что во время экзамена их мокрые от пота, парализо­ванные страхом пальцы, подгоняемые лихора­дочным биением пульса, соскользнут не на ту клавишу. Пусть Эрика разглагольствует об ин­терпретации сколько ей заблагорассудится, уж сами-то они хотят только одного — отбараба­нить всю вещь без запинки.

Мысли Эрики с радостью устремляются к Вальтеру Клеммеру, миловидному светловолосому парню, который с недавних пор приходит на урок раньше всех и вечером уходит послед­ним. Эрике приходится признать, что он — усерд­ный муравьишка. Он — студент технического вуза, изучает электрический ток и всякие его по­лезные свойства. В последнее время он терпели­во ждет, пока удалится последний ученик, ждет, начиная от первых осторожных прикоснове­ний к клавишам до последнего всплеска шопе­новской Фантазии фа-минор, опус № 49. Ведет он себя так, словно у него уйма свободного време­ни, что маловероятно для студента последнего курса. Однажды Эрика спрашивает, не хотел бы он как следует поупражняться в Шенберге, вмес­то того чтобы сидеть тут без дела. А по учебе ему тоже нечем заняться? Нет ни лекций, ни упраж­нений, ничего? Он говорит, что у него канику­лы. Как же это она запамятовала, ведь среди ее учеников много студентов. Каникулы музыкаль­ные не совпадают с каникулами университет­скими; строго говоря, от искусства вообще не бывает отпуска, и художнику это по душе.

Эрика удивленно спрашивает:

— Господин Клеммер, вы снова пришли раньше всех? Если разучиваешь шенберговский Опус № ЗЗ-б, как вы, например, то вряд ли может доставить удовольствие музыка из песенника «Веселый тон, веселый звон». Что вас заставляет все это слушать?

Усердный Клеммер лжет, что пользу полу­чить можно от всего и ото всех, пусть и самую незначительную.

  Из всего можно извлечь пользу,— говорит этот обманщик, которому больше нечем заняться. Он уверяет, что у самого малого и невзрачного из своих собратьев при должной любознатель­ности есть что перенять. Переняв, следует пре­одолеть, чтобы двигаться дальше. Ученику не­позволительно останавливаться на малом и не­взрачном, иначе будут вынуждены вмешаться его учителя.

Кроме того, молодой человек любит послу­шать, когда играет его учительница, все равно, будь то незатейливая мелодийка или сложные аккорды в си-мажоре. Эрика говорит:

  Не делайте комплименты своей старой учительнице, господин Клеммер.

Он отвечает:

  Кто сказал, что вы старая? Да и не компли­мент это вовсе, а мое самое полное, самое глубо­кое и самое искреннее убеждение!

Иногда этот симпатичный парнишка вы­спрашивает дозволения позаниматься дополнительно, сверх положенного, ведь он такой усердный-преусердный. Он выжидательно глядит на учительницу, ловя ее указания. Он затаился в ожидании указующего перста. Учительница, гарцующая в недостижимых высях, осаживает молодого  человека, едко  замечая  по поводу Шенберга:

  У вас снова получается не так хорошо, как хотелось бы.

Ученик с неподдельной охотой доверяет себя такой учительнице, даже если она смотрит на него свысока, твердо держа в руке поводья.

  Сдается мне, этот красавчик в тебя втю­рился,— раздраженно язвит мать, когда однажды заходит за Эрикой в консерваторию, чтобы со­вершить с нею прогулку по центральной части города — под ручку, причудливо сросшись друг с другом в одно целое. Погода подчиняется взмаху их дирижерской палочки. В витринах магазинов выставлено много такого, чего Эрике ни в коем случае не стоит видеть, поэтому мать и зашла за  ней сегодня. Элегантные туфли, сумочки, шляпки, украшения. И мать увлекает Эрику в боковые улицы под надуманным пред­логом, будто намерена подольше погулять при такой чудесной погоде. В парках вовсю расцве­ли цветы, прежде всего тюльпаны и розы, кото­рым тоже не стоит покупать себе одежки. Мать рассказывает Эрике о естественной красоте, ко­торой не нужны никакие искусственные укра­шения. «Она сама по себе прекрасна, как и ты, Эрика. К чему все эти побрякушки?»

И вот они уже приближаются к восьмому району, манящему к себе домашним теплом нужника и свежим сеном в кормушке. Мать об­легченно вздыхает и буксирует дочь мимо витрин модных лавок прямо к посадочной полосе улицы Йозефштедтерштрассе. Мать радуется тому, что прогулка вновь не стоила ей никаких расходов, разве что подошвы слегка износились. Пусть лучше пострадают подошвы, чем терпеть, чтобы о мадам и мадемуазель Кохут вытирали ноги.

В этом районе, если говорить о его постоян­ных обитателях, живет довольно пожилой люд. В основном — немолодые женщины. По счастью, пожилая мамаша Кохут вовремя обзавелась молоденьким дополнением, которым гордится и о котором всячески заботится, пока смерть не разлучит их друг с другом. Лишь смерть способ­на их разъединить, и имя смерти, как название порта приписки, начертано на Эрике, на этом довеске к материнскому багажу. Время от време­ни по району прокатывается серия убийств, и смерть приходит к нескольким старухам, гнез­дящимся в своих лисьих норах, доверху наби­тых старым барахлом. Лишь одному Богу извест­но, куда подевались их сберкнижки, известно это и трусливому убийце, хорошенько пошарив­шему под матрацами. И украшения, несколько дорогих вещиц, тоже куда-то подевались. Сыну, единственному наследнику столового серебра, не достается ничего. Восьмой район Вены — самый популярный в хронике убийств. Ведь так легко дознаться, где проживает та или другая старуха. Фактически в каждом доме, на по­смешище соседям, живет такая древняя бабуля и послушно открывает дверь человеку, назвав­шему себя газовщиком и спрятавшемуся под официальной маской. Уж сколько раз их пре­дупреждали, ан нет, они по-прежнему распахи­вают настежь и душу, и дверь, ведь они — люди одинокие. Пожилая фрау Кохут рассказывает об этом своей дочери, чтобы отпугнуть ее от наме­рения когда-нибудь оставить мать одну.

А еще здесь живут мелкие чиновники и ти­хие служащие. Детей совсем мало. Во дворах цветут каштаны, и в Пратере (Пратер — парк увеселений и отдыха в Вене.) снова деревья в цвету. В Венском лесу уже зеленеет виноград. Кохутам приходится махнуть рукой на свои мечты как-нибудь всем этим насладиться, ведь машины у них нет.

Однако они частенько едут на трамвае до ка­кой-нибудь конечной остановки, заранее тщательно выбранной, выгружаются на ней вместе с другими пассажирами и совершают бодрые прогулки на природе. Мать и дочь, смахиваю­щие на развеселых тетушек Чарли Франкен­штейна. У каждой рюкзак за спиной. На самом деле рюкзак несет только дочь, и в нем — не­многочисленный материнский скарб, укрытый от любопытных глаз. Простенькие башмаки с крепкими подошвами. Не забыты накидки от дождя, как советует путеводитель для пеших туристов. Запас карман не трет. Обе дамы бодро шагают босиком. Петь они не поют, ведь они в музыке хорошо разбираются и не хотят осквернять ее своим пением.

— Ну прямо как в книжках Эйхендорфа (Эйхендорф, Йозеф фон (1788—1857) — немецкий поэт-ро­мантик, автор многочисленных стихотворений, воспеваю­щих красоты природы.),— щебечет мамочка,— ведь все дело в духовности, в особом отношении к природе!

Дело не в самой природе. Этой духовностью обе дамы наделены сполна, они умеют радо­ваться природе, где бы ее ни узрели. Попадется по пути струящийся ручеек, и они тотчас зачерпывают свежую водичку и пьют. Будем наде­яться, что косули туда не написали. Встретится толстый ствол дерева или густой подлесок — можно и самим присесть пожурчать, и одна сторожит другую, чтобы не появился какой нахал и не стал подсматривать.

За этими занятиями и мать, и дочь Кохуты заправляются энергией на новую рабочую неделю, в течение которой матери особо заняться нечем, а из дочери ученики высасывают все соки.

  Тебе снова  трепали  сегодня  нервы? — каждый раз спрашивает мать Эрику, когда несо­стоявшаяся пианистка возвращается домой.

  Нет, все в порядке,— отвечает дочь, не по­терявшая еще надежду, которую мать усердно принимается развинчивать на мелкие части. Мать жалуется на отсутствие у дочери честолюбия. Эту фальшивую  песенку дочери  приходится выслушивать уже лет тридцать подряд. Дочь де­лает вид, что еще не потеряла надежду, хотя зна­ет — если ее что-то еще и ждет впереди, так это звание профессора. Впрочем, она этим званием уже потихоньку пользуется, хотя по правилам его присуждает президент страны собственной персоной. По случаю скромного юбилея, за долголетнюю службу. А потом — впрочем, и это не за горами — наступит и пенсионный возраст. Венский магистрат в этом вопросе довольно щедр, однако того, кто работает в сфере искус­ства, сообщение о пенсии поражает, словно удар молнии. В кого она попадет, тому мало не покажется. Венский магистрат насильно останавливает эстафету передачи искусства от одного поколения к другому. Обе дамы говорят, что ждут не дождутся, когда Эрику отправят на пенсию! Они строят большие планы. К тому времени они полностью обставят собственную квартиру и выплатят ссуду. И купят где-нибудь в Нижней Австрии участок земли, чтобы по­строить свой дом. Домик свой, хоть небольшой, но построенный с душой. Наша сила в наших планах. Позаботишься в молодости, пораду­ешься в старости. Матери к тому времени испол­нится сто лет, но она наверняка будет еще крепкой.

В Венском лесу под лучами солнца ярко вспыхивает листва на склоне.

То тут, то там робко выглядывают весенние цветы, мать и дочь рвут их и укладывают в пакет. Так этим выскочкам и надо. Поспешишь — лю­дей насмешишь. Мамаша Кохут тут как тут. Эти цветочки будут прекрасно смотреться в на­шей вазе из светло-зеленого стекла, той самой, из Гмундена, правда, Эрика?

 

Девочку-подростка содержат в заповеднике, зорко сторожа от всяких охотников. Ее стерегут от дурных влияний и прячут от искушений. От работы ее не берегут, берегут только от раз­влечений. Мама и бабушка, женский батальон, стоят с оружием «на караул», чтобы защитить девочку от мужчин-охотников, подстерегающих ее снаружи, а при необходимости дать им от ворот поворот, прибегнув к силе. Две старые жен­щины с давно заросшими и увядшими щелями бросаются под каждого мужчину, чтобы он, не дай Бог, не добрался до их телочки. Обе старухи бряцают своими окаменевшими, подобно сили­кату, половыми губами, тщетно пытаясь уловить ими добычу, как клешнями полумертвого жука-рогача. Вот и трутся они о свежую плоть своей дочери и внучки, медленно разрывая ее на части, а панцирями прикрывая от других, что способны вторгнуться на эту территорию и от­равить молодую кровь. Ребенок окружен со­глядатаями, которые не спускают с него глаз, куда бы он ни отправился, и за чашечкой кофе с уютностью и приятством докладывают о ре­зультатах наблюдений женщинам, ответствен­ным за его воспитание. Они рассказывают обо всем подряд, поощряемые домашней выпечкой. А потом разведчицы сообщают, что видели дра­гоценное дитятко у старой плотины в обществе студента из Граца! Ребенка с этой минуты боль­ше не выпускают из домашнего кокона, пока дитя не исправится и не отвадит ухажера.

Бабушкин деревенский дом смотрит окнами вниз, в долину, в которой живут шпионки, а те, в свою очередь, по привычке смотрят вверх в полевые бинокли. Они забывают лишний раз подмести перед своим крыльцом, забрасывают хозяйство, когда наконец из столицы приез­жают на лето обитатели дома. По лугу струится ручей. Обзор наблюдателю вдруг закрывает огромный куст орешника, и невидимый ручей там, за кустом, течет уже по соседскому лугу. Слева от дома круто вверх поднимается горный луг, заканчиваясь лесом, часть которого при­надлежит им, а часть — государству. Наступаю­щие со всех сторон хвойные леса сужают поле обзора, но что касается соседей, то они как на ладони, да и соседи видят, что у тебя творится. Коровы бредут на выгон по тропинкам. За до­мом слева — заброшенная землянка угольщика, справа — лесопосадки и лесосека, усыпанная земляникой. Прямо над домом облака, птички, а совсем высоко — коршуны и ястребы.

Коршун-мама и ястреб-бабушка запрещают опекаемому ими ребенку покидать пределы гнез­да. Они режут ЕЕ жизнь на полоски, а соседки полощут их в грязной воде пересудов. Каждую клеточку, в которой еще шевелится жизнь, объ­являют гнойной и безжалостно вырезают из тела. Чем без дела болтаться, лучше толком упраж­няться. Внизу, у плотины, носится молодежь. ЕЕ тянет туда. Парни громко хохочут, сбиваются в ватаги. Там, среди деревенских простушек, ОНА могла бы блистать. Блистать — этому ее дома натаскивали. Ей вколотили в голову, что она центр вселенной, вокруг которого все вра­щается, и ей всего-то и нужно, что стоять спо­койно, и сразу же явятся спутники и станут ее боготворить. Она знает: она лучше всех, ведь ей столько раз об этом твердили. Однако испытать это знание ей не позволяют.

Она с отвращением прижимает скрипку подбородком к плечу, поддерживая инструмент воздетой рукой. На улице вовсю улыбается солн­це, зовя купаться. Солнце манит раздеться пря­мо на глазах у людей, но старухи в доме это категорически запрещают. Пальцы левой руки сильно, до боли, прижимают стальные струны к деке. Из тела инструмента под пытками, с на­тужным кряхтением, вырывается дух Моцарта. Дух Моцарта исторгает вопли из адских глубин, потому что исполнительница не ощущает ниче­го, но при этом беспрестанно старается извлечь звуки. Звуки со скрежетом и визгом исторга­ются из инструмента. Критики ЕЙ опасаться не нужно, главное, чтобы что-то звучало, ведь это знак того, что дитя по звуковой лесенке аккор­дов поднимается в высшие сферы, а ее тело, словно мертвая оболочка, осталось внизу. Стя­нутую оболочку тщательно досматривают на предмет наличия следов мужчины, а потом энергично вытряхивают. Окончив играть, она может надеть на себя свое тело свежим, как следует высушенным и накрахмаленным до скрипа. Бесчувственным и недоступным чув­ствам других.

Мать едко замечает, что ОНА, если ей только позволить, больше думает о молодых людях, а не о музыке. Рояль, который стоит в доме, приходится заново настраивать каждый год,— в этом суровом альпийском климате он быстро теряет свое хорошее настроение. Настройщик приезжает из Вены, приезжает поездом и, тяже­ло дыша, тащится в гору, где, как утверждают эти сумасшедшие, якобы стоит рояль, там, в тысяче метров над уровнем моря! Настройщик предрекает, что на этом инструменте можно пахать еще год, ну от силы два, а потом его потихоньку сожрут ржавчина и плесень. Мать заботится, чтобы инструмент пребывал в хорошем настро­ении, она потуже закручивает колки на дочери, не слишком заботясь о настроении ребенка, а тревожась только о материнском влиянии на этот строптивый, легко ранимый, живой инструмент.

Мать настаивает на том, чтобы окна были открыты настежь, когда дочь «дает концерт», по­лучая сладкую награду за примерные занятия. Соседи тоже должны получить свою порцию удовольствия от нежных мелодий. Бабушка и мать, вооруженные биноклем, ревниво следят, сидит ли соседка вместе со всей родней на ска­меечке перед своей хибаркой и слушает ли она как следует. Соседка продает им молоко, творог, масло, яйца и овощи, поэтому ей приходится сидеть перед домом и слушать. Бабушка доволь­на, что пожилая соседка наконец-то отставила в сторону все свои повседневные хлопоты и, сложив руки на коленях, слушает разливающие­ся звуки. Она всю жизнь этого ждала. Наконец-то в старости дождалась. Ой, ну так красиво, так красиво! Гостящие у них дачники тоже сидят рядом и вслушиваются в Брамса.

— В обмен на качественное парное моло­ко,— радостно чирикает мать,— вы получите качественную и свежую музыку.

Сегодня для хозяйки крестьянского двора и для ее гостей ребенок исполняет Шопена, недавно к ней привитого. Мать напоминает, что ребенок должен играть как можно громче, потому что соседка глуховата. Итак, соседи слу­шают новую мелодию, доселе им неизвестную. Им дозволено будет слушать ее еще не один раз, пока они не начнут узнавать эту вещь с за­крытыми глазами. И дверь мы тоже распахнем настежь, чтобы было как следует слышно. Гряз­ный прибой классической музыки пробивается сквозь все щели дома и низвергается по склону в долину. У соседей такое чувство, словно они совсем рядом с музыкой. Им стоит только рот раскрыть, как парное молоко Шопена потечет им в глотку. А потом потечет и Брамс, музыкант для неудовлетворенных, в особенности для женщин.

Она собирается со всеми силами, напрягает крылья и бросается вперед, прямо на клавиши, которые стремительно несутся ей навстречу, как земля летит навстречу терпящему катастро­фу самолету. Те ноты, которые она не в состоя­нии взять с первого захода, она просто про­пускает. Эта утонченная месть ее ничего не смыслящим в музыке мучительницам вызывает в ней слегка щекочущее удовлетворение. Диле­тант пропущенной ноты не заметит, однако неверно взятая нота заставляет отпускников вскочить со своих шезлонгов. Что такое несется оттуда сверху? Они каждый год платят хозяйке немалые денежки, платят за деревенскую тиши­ну и покой, а тут с холма доносится оглушитель­ная музыка.

Обе опекунши-отравительницы вниматель­но прислушиваются к своей жертве, из которой, словно пауки, почти высосали всю кровь. Пау­ки-крестовики в сельских нарядах, с разноцвет­ными фартучками поверх платьев. Даже платья они жалеют больше, чем свою пленницу. Они нежатся на солнце своей похвальбы, какой-де скромной останется их дитятко, хотя и сделает мировую карьеру. Дочку и внучку до поры до времени прячут от большого мира, чтобы потом она стала его собственностью, как сейчас при­надлежит мамуле с бабушкой.

«Смотри, как много публики снова собра­лось! Человек семь, не меньше, там, внизу, в разноцветных шезлонгах. У тебя настоящий экза­мен». Однако что доносится снизу, когда поток брамсиады заканчивается? Там, внизу, из глоток этих наглых курортничков, словно в ответ на только что услышанное, раздается оглушитель­ный взрыв смеха. Над чем они так по-идиотски смеются? Неужели у них нет ни капли уважения? Мать и дочь, с бидонами наперевес, шагают вниз, чтобы во имя Брамса совершить каратель­ный поход против насмешников. Отпускники пользуются случаем и жалуются на шум, кото­рый нарушает тишину природы. Мать резко отвечает, что в сонате Шуберта намного больше лесной тишины и покоя, чем в самой лесной тишине. Да разве им втолкуешь? Презрительно отвернув от них лицо, мать вместе с деревен­ским маслом и в сопровождении своей плоти от плоти снова карабкается на одинокую гору. Рядом с ней гордо вышагивает дочь, неся бидон с молоком. Они вновь покажутся на людях лишь следующим вечером. А гости еще долго толкуют промеж собой на любимую тему — о сортах деревенского шнапса.

ОНА ощущает себя исключенной отовсюду, ведь ее отовсюду исключают. Другие шагают дальше, даже перешагивая через нее. Она пред­ставляет собой незаметное препятствие. Путник уходит прочь, а она, словно промасленная бу­тербродная бумага, остается на обочине, где ее время от времени шевелит ветер. Бумаге сужде­но остаться здесь навсегда, пожелтеть, размок­нуть и расползтись. Это длится не первый год. И один год похож на другой.

В гости приехал ее двоюродный брат, напол­нив весь дом движением и жизнью. И не только своей жизнью, но еще и чужой, незнакомой, к которой все тянутся, как мотыльки к пламени. Он — студент-медик, и его живой и задор­ный нрав, его спортивные навыки притягивают к нему местную молодежь. Он любит травить медицинские анекдоты, и местные ласково кли­чут его «парнишка», ведь он парень что надо, с юмором. Он, словно скала, вздымается над кипящим вокруг него прибоем местной моло­дежи, которая готова подражать ему во всем. В доме неожиданно поселилась жизнь, ведь мужчина всегда приносит жизнь в дом. Женщи­ны, снисходительно улыбаясь, но и не без гор­дости, смотрят на молодого человека, которому по праву положено перебеситься. Они лишь предостерегают его от женщин-гадючек, кото­рые только и мечтают, чтобы на них потом женились. Этот молодой человек предпочита­ет беситься перед лицом общественности, ему нужна публика, и она у него есть. Даже ЕЕ строгая мать позволяет себе улыбнуться. Ведь в конце-то концов молодому мужчине пред­стоит путь в далекую и незнакомую жизнь, а вот ее дочери предстоит умереть, надорвавшись от музыки.

Парнишка любит разгуливать в очень узких плавках, и, что касается девушек, ему нравятся самые смелые бикини, только что вошедшие в тогдашнюю моду. Вместе с друзьями он придирчиво измеряет то, что девушка может ему предложить, и насмехается над тем, чего она предложить не может. С деревенскими девуш­ками парнишка любит играть в бадминтон. Он старается обучить девушек этому искусству, требующему в первую очередь большой сноров­ки. Он с удовольствием показывает очередной ученице, как надо держать ракетку, а ее при этом бросает в краску из-за очень узкого бикини. На модный купальник она накопила из своей зарплаты, она работает продавщицей. Девушка мечтает выйти замуж за врача и демонстрирует свою фигуру, чтобы будущий врач знал, что ему достанется. Ему не придется покупать кота в мешке. Парнишкины гениталии с трудом по­мещаются в мешочке, к которому прикреплены два шнурка, обхватывающие его бедра и завя­занные на две петли, слева и справа. Завязаны они небрежно, он ведь не придает этому особо­го значения. Иногда шнурочки развязываются, и парнишка снова их затягивает. Такие вот мини-плавки.

Но больше всего молодой человек здесь, на горе, где он пожинает всеобщее восхищение, любит демонстрировать борцовские приемчи­ки. Он владеет и несколькими сложными захва­тами дзюдо. Он любит блеснуть борцовской новинкой. Против его захватов не выстоит ни один дилетант, ничего в этой борьбе не по­нимающий и быстро оказывающийся на земле. Из глоток зрителей исторгается радостный го­гот, и тот, которого уложили на землю, добро­душно смеется вместе со всеми, чтобы не стать мишенью для насмешек. Девушки падают пар­нишке под ноги, как спелые плоды с дерева. Ему, этому юному спортсмену, остается только поднять их с земли и слопать. Девушки звонко визжат, зорко следя за собой и используя выгоду ситуации. Они хихикают, скатываясь с пригор­ка, они визжат, когда их роняют на гравий или в лопухи. Молодой человек стоит над повержен­ными и празднует триумф. Девушку, которая на это соглашается, он берет за запястья и с силой пригибает к земле. Он применяет тайный за­хват. Толком не разобрать, как это у него выхо­дит, однако девушка, подвергнувшаяся испы­танию, под воздействием грязного приемчика и мужской силы вынуждена опуститься перед парнишкой на колени. Отчасти он принуждает ее, отчасти она опускается сама. Кто способен устоять перед молодым студентом? Если он на­ходится в особо хорошем расположении духа, он позволяет девушке, ползающей перед ним, поцеловать ему ногу, а то он ее не отпустит. Ему целуют ноги, и покорная жертва при этом лелеет надежду, что будут и другие поцелуи, бо­лее сладкие, когда ты целуешься и тебя целуют втайне от других.

Солнечные лучи гуляют по головам. Из ма­ленького плоского бассейна поднимается фонтан сверкающих брызг. ОНА сидит за роялем и не обращает внимания на залпы смеха, волнами докатывающиеся наверх. ЕЕ мать настойчи­во советует не обращать внимания. Мать стоит на ступенях веранды и смеется, она смеется и держит в руке тарелку с выпечкой. Мать говорит, что молодость бывает лишь однажды, но в общем гаме никто ее не слышит.

Одним ухом ОНА все время прислушивается к возне, которую устраивает ее двоюродный брат вместе с девушками. Она слушает, как он вгрызается в упругое тело времени своими крепкими зубами, с аппетитом его заглатывая. ЕЙ время с каждой секундой причиняет все более сильную боль, ее пальцы, словно часовой механизм, вколачивают секунды в клавиши. На окнах комнаты, в которой она занимается, уста­новлены решетки. Тень от решеток похожа на крест, который выставляют перед вампиром, пасущимся там, снаружи, и готовым высосать из нее кровь.

Молодой человек с разбегу прыгает в бас­сейн, чтобы остудиться после трудов праведных. Студеную воду только что напустили из колон­ки, и окунуться в нее решается лишь храбрец, которому принадлежит весь мир. Отфыркива­ясь и выпуская струю, словно кит, парнишка снова появляется на поверхности. ОНА видит это, не глядя на него. Под восторженные крики все новоиспеченные подружки будущего врача, сколько их там поместится, бросаются к нему в бассейн. Вот уж действительно где потеха, и брызги, и возня.

— Они парнишке все готовы спустить,— смеется мать. Она снисходительна. И старая бабушка торопливо ковыляет во двор, чтобы не пропустить эту забаву. Древнюю бабулю тоже обрызгивают водой, ведь для парнишки нет ничего святого, даже к старости он почтения не испытывает. Однако бабуля лишь весело сме­ется над студенческими забавами шустрого внучка-мужичка. Мать делает ему строгое заме­чание, ведь он полез в воду, не остыв как следует после беготни, но в конце концов и она смеется против своей воли, смеется веселее всех. Ее со­трясает от смеха, она заходится от хохота, когда паренек начинает очень правдоподобно изоб­ражать тюленя. Нутро матери сотрясается и из­дает такие звуки, словно в ней перекатываются стеклянные шарики. Парнишка подбрасывает вверх старый мяч и пытается поймать его но­сом, однако жонглировать ему не удается. Все помирают со смеху, все просто покатываются, так что слезы текут. Кто-то из парней издает громкую руладу. Кто-то кричит «йохо-йохо», как принято здесь в горах. Скоро обед. Освежаться лучше перед обедом, а не после еды — это опас­но для здоровья.

Последний звук рояля затихает, отзвучав. ЕЕ жилы расслабляются, прозвенел звонок будильника, собственноручно установленного матерью. Она вскакивает, оборвав игру на полуфразе, и бежит на улицу, полная сложных молодых чувств, чтобы по возможности хоть напоследок застать общее веселье, пение и толкотню. Двою­родную сестру встречают на улице с понимани­ем. Снова пришлось долго заниматься? Пусть мать даст ей передохнуть, ведь каникулы на дво­ре. Мать не позволит дурно влиять на ребенка. Парнишка, а он не курит и не пьет, впивается зубами в хлеб с колбасой. И хотя обед вот-вот будет готов, пожилые дамы не могут отказать своему любимцу в куске хлеба. Парнишка щед­ро льет малиновый сироп — малину они сами собирали — в полулитровый стакан, добавляет воду из колонки и опрокидывает содержимое в глотку. Теперь он подкрепился. Он с удоволь­ствием хлопает ладонью по мускулистому живо­ту. Он хлопает себя и по другим мускулам. Мать и бабушка часами обсуждают здоровый аппетит парнишки. Они стремятся превзойти друг друга в кулинарных подробностях, целый день прово­дя в спорах о том, что парнишке больше нравит­ся — телячий или свиной шницель. Мать спра­шивает племянника, как дела с учебой, и пле­мянник отвечает, что об учебе он хочет на время забыть. Ему хочется насладиться своей молодо­стью, дать выход энергии. Когда-нибудь потом ему придется вздыхать, что юность давно мино­вала.

Парнишка кладет на НЕЕ глаз и советует не­множко развеселиться. Почему ОНА такая серь­езная? Ей советуют заняться спортом, который дает повод для веселья и вообще влияет положи­тельно. Двоюродный брат громко смеется, раду­ясь этому, смеется так громко, что из его пасти во все стороны летят крошки хлеба. Парнишка аж стонет от удовольствия. Он потягивается во всю мочь. Он вертится вокруг собственной оси, словно волчок, и падает на луговую траву как подкошенный. И тут же вновь вскакивает на ноги, за него не бойтесь. А теперь настало время показать крошке-кузине, чтобы ее развеселить, один запатентованный приемчик. Кузина этому очень рада, а вот тетя злится.

И вот, прости-прощай, ее уже несет куда-то вниз. Путешествие, из которого нет возврата. Она складывается вдоль своей оси: письмо бро­сают в ящик, лифт устремляется вниз. В глазах ее стремительно вращаются деревья, маленькая веранда с дикой изгородью из роз, люди, что стоят вокруг. Потом все исчезает из виду. Ее под­нимают вверх. От сдавленных ребер перехваты­вает дыхание, лицо скользит по парнишкиной грудной клетке, покрытой волосами, горизонт смещается, в поле обзора попадают тесемки от плавок, удерживающие мешочек с мошонкой. Сразу за этим перед ее глазами неумолимо воз­никает маленький холмик, красная гора Эве­рест, затем, крупным планом, густой пушок светлых волос на бедрах. Лифт резко останавливается. Первый этаж. Где-то сзади, в спине, резко трещат ее косточки, скрипят суставы, сильно сдавленные. Парнишке снова удалось справить­ся с девчонкой. Во время летних каникул она стоит на коленях перед своим двоюродным бра­том: одно каникулярное дитя перед другим. Лег­кая поволока слез блестит на ЕЕ лице, которое она поднимает, чтобы взглянуть на расплывшу­юся в смехе маску, готовую вот-вот лопнуть по швам. Этот проказник легко с ней справился и очень радуется своей победе. Ее втаптывают в землю на горном лугу. Мать поднимает крик, как это местные позволяют себе так обращаться с ее одаренной дочерью, которой все восхищаются. Красный мешочек, наполненный плотью, приходит в движение, он соблазнительно колы­шется перед ЕЕ глазами. Он принадлежит иску­сителю, перед которым ни одна устоять не мо­жет. На какой-то миг она прижимается к нему щекой. Сама не знает, как получилось. Ей хочет­ся ощутить его, ей хочется хоть разок коснуться губами этой сверкающей елочной игрушки. ОНА на одну короткую секундочку становится обладательницей этого мешочка. Ей он адресо­ван. ОНА проводит по нему губами. Или только подбородком? Это происходит помимо ее воли. Парнишка не догадывается, что вызвал в кузине неудержимую лавину. Она смотрит и смотрит. Мешочек похож на препарат, расправленный под микроскопом. Остановись, мгновенье, ну пожалуйста, ты так прекрасно.

Никто ничего не заметил. Все столпились вокруг еды. Паренек сразу отпустил ее и отступил на шаг назад. Из-за некоторых обстоя­тельств дело сегодня не дойдет до обряда целования ног, чем обычно завершается это упражнение. Он слегка напружинивается, слегка подпрыги­вает на месте и огромными прыжками уносится прочь, громко смеясь. Луг проглатывает его, женщины зовут его обедать. Паренек смылся, он выпрыгнул из гнезда. Он не отвечает. Скоро он совсем скроется из глаз, за ним мчатся во всю мочь его деревенские приятели. Дикая охота уносится прочь. В его отсутствие мать мягко жу­рит парнишку за необузданные выходки. Мать так старалась.

Парнишка вновь объявляется только поздно вечером. Повсюду уже царит тишина, и лишь у ручья заливается соловей. Все собрались на ве­ранде и играют в карты. Ошалелые мотыльки вьются вокруг керосиновой лампы. ЕЕ не тянет к свету. ОНА в одиночестве сидит в своей комнате, обособившись от толпы, которая о ней забы­ла, потому что она весит слишком мало. Она ни на кого не давит. Она тщательно разворачивает многослойный пакет и достает бритву. Она всегда и повсюду носит ее с собой. ОНА осторожно проверяет лезвие, острое, как и положено лезвию бритвы. Потом она несколько раз с силой проводит бритвой по тыльной стороне ладони, однако не слишком сильно, чтобы не перерезать жилы. Боли вообще не чувствуется. Металл входит в нее как в масло. На секунду в мягкой ткани рас­крывается узкая щель, словно в копилке, и по­том наружу изливается с трудом укрощенная кровь. Всего она сделала четыре надреза. Этого достаточно, иначе она истечет кровью. Она про­тирает бритву и снова прячет ее в пакет. Алая кровь непрерывно течет из ран и пачкает все на своем пути. Кровь струится теплой и тихой струйкой, это даже приятно. Она такая жидкая, эта кровь. Она течет непрерывно. Она все во­круг окрашивает в красный цвет. Она течет из четырех надрезов, не останавливаясь. На полу и на постели четыре маленьких ручейка слива­ются в стремительный поток. Следуй за слезой моей, до ручья дойдешь скорей. Натекает ма­ленькая лужа крови. А кровь все течет и течет. Она течет и течет, течет и течет.

 

Учительница Эрика, как всегда привлека­тельная, без всякого сожаления покидает место своих музыкальных занятий. Ее незаметный уход сопровождается звуками горнов и фанфар, разрозненным пиликаньем скрипок, несущимся из окон. Несущимся ей вдогонку. Эрика невесомо порхает по ступеням лестницы. Сегодня мать ее не дожидается. Эрика сразу же целенаправ­ленно отправляется в ту сторону, в которой она бывала уже не раз. Эта дорога не ведет ее пря­мо домой: вполне возможно, что где-то там ее подстерегает роскошный волк, злой волчище, который стоит, прислонившись к телеграфному столбу, и выковыривает из зубов остатки мяса своей последней жертвы. Эрика намерена уста­новить новую веху в своей довольно прямоли­нейной жизни и приманить волка взглядом. Она заметит его еще издали, услышит, как рвется ткань и лопается кожа. Это произойдет поздно вечером. Из тумана музыкальных полуистин ей навстречу выступает настоящее приключение. Эрика целеустремленно шагает вперед.

Распахиваются и снова смыкаются ущелья улиц, потому что Эрика никак не решится нырнуть в них. Она лишь неподвижным взором смотрит прямо перед собой, когда какой-нибудь мужчина вдруг подмигивает ей. Это вовсе не волк, и ее тело не реагирует, оно застывает как сталь. Эрика дергает головой, как огромная голубка, и мужчина сразу проходит мимо, не задерживаясь на месте. Мужчина напуган тем оползнем, который он вызвал. Мужчина выки­дывает из головы мысль о том, чтобы пополь­зоваться этой женщиной или взять ее под свое крыло. Эрика придает лицу заносчиво-заострен­ное выражение; все — нос, губы и прочее — пре­вращается в стрелку указателя, который пронза­ет эту местность и всем своим видом показывает: только вперед! Стайка подростков отпускает нелестные замечания по поводу дамы. Они не подозревают, что имеют дело с госпожой учительницей, и не выказывают ей должного почтения. Плиссированная клетчатая юбка акку­ратно и точно прикрывает колени, ни миллиметром ниже, ни миллиметром выше. Еще на Эрике шелковая блузка с пуговицами, которая полностью закрывает верхнюю часть тела. Папка с нотами, как всегда, зажата под мышкой, мол­ния на ней аккуратно застегнута. Эрика закрыта на все мыслимые замки и застежки.

Проедем несколько остановок на трамвае, он идет на окраину города. Маршрут выходит за пределы городской зоны, и Эрика покупает дополнительный билет. Обычно она сюда не ездит. Это район, в который без особой необхо­димости стараются не попадать. Из ее учеников тоже мало кто здесь живет. Тут не привыкли к музыке, которая звучит дольше, чем крутится пластинка в музыкальном автомате.

Из небольших харчевен на перекрестках улиц уже падает свет на тротуар. На пятачках под фонарями группки ссорящихся людей: долж­но быть, кто-то кому-то сказал что-нибудь попе­рек. Эрике предстоит увидеть многое из того, что ей еще не известно. То там, то сям заводят мопеды, и моторы неожиданным и трескучим ревом наполняют воздух. Мопеды стремительно уносятся, словно их седоков где-то ждут. В общин­ном центре, к примеру, где сегодня проводят культурное мероприятие и откуда владельцев мопедов сразу погонят прочь, потому что они нарушают мир и покой. Чаще всего на слабосильном мопеде восседают два ездока, чтобы место зря не пропадало. Не у каждого есть мо­пед. Малолитражки здесь, в этих краях, обычно набиты доверху. Частенько в самой гуще род­ственников гордо восседает прабабушка, ее везут прогуляться по кладбищу.

Эрика сходит с трамвая, дальше она идет пешком. Она не смотрит ни налево, ни направо. Служащие запирают двери супермаркета, перед которым, словно ритмично работающие моторы, гудят последние покупательницы. Обладательни­ца дисканта убеждает обладательницу баритона, что виноград сегодня довольно заплесневелый. Особенно на самом дне пластмассовой упаков­ки. Поэтому она не стала его брать, о чем во все горло дребезжащим голосом оповещает других, вываливая на них кучу мусора из жалоб и упре­ков. За закрытыми стеклянными дверями возит­ся с кассовым аппаратом кассирша. Никак не сходится итог дневной выручки. Ребенок на само­кате, а за ним другой, бегущий рядом и плаксиво бубнящий, что он теперь тоже, как договарива­лись, хочет прокатиться. Ребенок с самокатом игнорирует просьбы своего менее респектабель­ного приятеля. В других районах таких самока­тов уже больше не увидишь,— приходит в голову Эрике. Когда-то давно ей тоже подарили такой, и она очень радовалась. Правда, ей тогда не раз­решили на нем кататься, потому что улица для ребенка полна опасностей.

Мамаша отвешивает оглушительную оплеуху четырехлетней дочке, и у той едва не отлетает голова, какое-то время беспомощно болтаясь туда-сюда, словно кукла-неваляшка, которая потеряла равновесие и поэтому прилагает боль­шие усилия, чтобы снова выпрямиться. Наконец голова ребенка принимает вертикальное поло­жение и воздух оглашают жуткие вопли, на что нетерпеливая женщина отвечает новой опле­ухой. Детская головка уже сейчас помечена симпатическими чернилами, ее ожидают худшие времена. Женщина несет тяжеленные сумки, и что до нее, пусть бы этот ребенок провалился сквозь канализационную решетку. Чтобы поколотить дочку, она каждый раз вынуждена ставить тяже­лые сумки на землю, это — дополнительная ра­бочая операция. Однако ее небольшие усилия вполне окупятся. Ребенок обучается языку наси­лия, но учится весьма неохотно и ничего в этой школе не запоминает. Несколько слов из самых необходимых он уже знает, хотя сквозь его ры­дания понять их совершенно нельзя.

Скоро и женщина, и громко орущий ребе­нок остаются у Эрики за спиной. Если бы они остались там навсегда! Они никогда не смогут шагать в ногу с быстротечным временем. Эрика, словно караван, продолжает свой путь. В этой местности только жилые дома, но район этот нехороший. Припозднившиеся отцы семейств стучатся в двери домов, в которых они, словно ужасные удары молота, обрушиваются на своих домочадцев. Хлопают автомобильные дверцы, хлопают гордо и уверенно, потому что мало­литражки здесь явные любимицы в семье и им абсолютно все позволено. Приветливо сверкая, они стоят у тротуара, а их владельцы торопятся к ужину. Бездомный нынче дома не создаст, а если пожелает приобрести таковой, то никог­да не сможет его построить. Даже с помощью строительного Сбербанка и долгосрочных кре­дитов. Тот, у кого дом здесь есть, чаще находится в отлучке, чем у себя дома.

Эрике на пути попадается все больше муж­чин. Женщины, словно по тайному волшебному знаку, исчезли в норах, которые здесь называют квартирами. В это время они не выходят одни на улицу. Разве что с мужем — выпить кружку пива в соседней пивной или посетить родствен­ников. Они выходят только в сопровождении взрослых мужчин. Повсюду ощутимы свидетель­ства их незаметной, но крайне необходимой деятельности. Запахи, доносящиеся с кухонь, иногда — негромкое позвякиванье кастрюль и стук вилок о тарелки. Вспыхивает голубой от­блеск телевизора, по которому показывают пер­вый вечерний сериал для всей семьи, вспыхива­ет сначала в одном окне, потом в другом, потом сразу во многих. Словно искрящиеся кристал­лы, которыми украшает себя наступающая ночь. Фасады превращаются в плоские театральные кулисы, за которыми ничего не скрывается; все здесь одинаково, и похожее тянется к похожему. Реальны лишь звуки, несущиеся из телевизора, они и представляют собой подлинное событие. Все люди вокруг в одно и то же время получают одинаковые  впечатления,  кроме  тех  редких случаев, когда какой-нибудь одиночка переклю­чится на вторую программу, чтобы посмотреть передачу «Христианский мир». Этим индивиду­алистам подробно сообщают о евхаристическом конгрессе, подкрепляя информацию обильной статистикой. Если хочешь быть не таким, как все, за это тоже приходится платить.

До Эрики доносятся лающие турецкие голоса. К ним прибавляются гортанные сербо-хорват­ские контратеноры. Кучки мужчин, словно вы­пущенные из детского лука, маленькие группки, составленные из устремившихся сюда одино­чек, пробирающихся теперь вместе — к арке под насыпью городской железной дороги, веду­щей в зал пип-шоу. Заведение находится под сводом одного из виадуков, над которым проно­сятся поезда. Использовано каждое, даже самое маленькое помещение, не потеряно ни клочка территории. Туркам форма свода наверняка близка, потому что напоминает мечеть. Возмож­но, все происходящее напоминает им о гареме. Под арками виадука устроены клетушки, наби­тые голыми женщинами. Одна за другой, одна за другой, всякая в свой черед. Венерина гора в миниатюре. В малом формате. Тангейзер со­всем уже близко, и скоро он ударит по камню своим посохом. Арка построена из кирпичей, и внутри нее уже многим довелось поглазеть на красивых женщин. Маленькое заведение, в кото­ром потягиваются и извиваются голые женщины, аккуратно и точно встроено в арку. Женщины постоянно сменяют друг друга. Они осуществ­ляют ротацию в соответствии с определенным принципом неудовольствия, обслуживая целую череду таких пип-шоу, чтобы клиенты, задержав­шиеся наподольше, и постоянные посетители всегда в определенные интервалы могли созер­цать разные тела. Иначе они сюда больше не придут. Это — своего рода абонемент. В конце концов, они несут сюда свои драгоценные де­нежки и бросают их монета за монетой в нена­сытно зияющую щель. Потому что ровнехонько тогда, когда начинается самое интересное, нуж­но бросить еще десять шиллингов. Одна рука бросает, другая бессмысленно выкачивает муж­скую силу и соки. Дома мужчина ест за троих, а здесь из него все просто выплескивается на пол.

Каждые десять минут наверху с грохотом проносится электричка Венской городской железной дороги. Она сотрясает весь свод, однако девушки продолжают извиваться, не испытывая особых потрясений. Им это уже знакомо. Они привыкли к тому, что время от времени раздает­ся глухой шум. Монетки летят в щель, окошечко открывается, и перед зрителем появляется розо­вая плоть: настоящие чудеса техники. Эту плоть нельзя лапать руками, да это и не получится, потому что она отделена стенкой. Окошко, вы­ходящее на велосипедную дорожку снаружи, полностью заклеено черной бумагой. Для укра­шения на нее желтой краской нанесен приятный глазу орнамент. В черную бумагу вделано маленькое зеркальце, в которое можно глядеть­ся. Никто не знает, для чего оно, может быть, чтобы потом причесать волосы. В соседнем помещении — небольшой секс-шоп, там можно купить все, что пожелаешь. Женщин там не ку­пишь, но в порядке компенсации есть узенькое нейлоновое белье с разрезами спереди или сза­ди. В это белье дома можно одеть жену и потом трогать все, что хочешь, и жене не придется совсем стягивать трусики. В комплекте к ним продаются маечки: в верхней части проделаны два круглых отверстия, так что женщина может выставить в них свои соски. Остальное тело просвечивает сквозь прозрачную ткань. Все ото­рочено маленькими рюшами. На выбор есть белье темно-красного или черного цвета. Блон­динке больше подходит черное, брюнетке — красное. В ассортименте есть книги и брошюры, узкопленочные фильмы и видеокассеты, покры­тые слоем пыли разной толщины. Этот товар здесь не в ходу. У клиентов дома нет соответству­ющей аппаратуры. Гигиенические резиновые изделия с рифленой поверхностью различных узоров расходятся много лучше, равно как и на­дувные имитации женского тела. Сначала кли­енты глазеют на живую женщину, а потом при­ходят сюда и покупают куклу. Ведь покупатель, к сожалению, не может прихватить с собой кра­сивых обнаженных дам, чтобы потом в укром­ном местечке обрабатывать их, пока не лопнут. Эти женщины наверняка не знали в своей жиз­ни ничего такого, что достало бы их до самого нутра, иначе бы они не выставляли себя напо­каз. Они бы покорно пошли с клиентом, вместо того чтобы дергаться тут перед всеми, будто они как раз этим самым сладким делом занимаются. Ведь такая профессия вовсе не для женщины. Лучше всего было бы сразу прихватить одну из них, все равно какую, в принципе все они оди­наковы. Они, по сути, не отличаются друг от друга, разве что цветом волос, а вот мужчины всегда индивидуальны, одному подавай то, а дру­гому — это. Похотливо потягивающаяся свинья там, на подиуме, по другую сторону барьера, в качестве компенсации настоятельно желает про себя, чтобы у этих ослов там, за окошечка­ми, отвалился член, который они вовсю надраи­вают. Таким образом, каждый что-то получает, и атмосфера здесь достаточно раскованная. За каждую услугу имеешь услугу в ответ. Они пла­тят и за это кое-что получают.

Сумочка Эрики, которую она носит допол­нительно к папке с нотами, раздута от наменянных десятишиллинговых монет. В это место женщины никогда не заходят, но Эрика — птица иного полета. Такая уж она есть. Если большин­ство ведет себя так, то она принципиально ведет себя иначе. Когда все говорят «но!», она говорит «тпру!». И очень этим гордится. Лишь так ей уда­ется обратить на себя внимание. Сейчас она намерена войти туда. Турецкие и югославские анклавы и языковые островки робко уклоняются от столкновения с этим явлением из другого мира. Они вдруг совершенно теряются, хотя с удовольствием осквернили бы эту женщину, если бы смогли. За спиной у Эрики они выкри­кивают словечки, которых Эрика, по счастью, не понимает. Она шагает с высоко поднятой головой. Эрику никто, даже сильно пьяные, не задевает, не хватает за руки. Кроме того, пожи­лой мужчина следит, чтобы ничего такого не произошло. Кто он, владелец или арендатор? Клиенты из местных жителей, появляющиеся поодиночке, жмутся к стенкам. Их уверенность и себе не опирается на авторитет группы, и кро­ме того, здесь они сталкиваются с людьми, кото­рых обычно обходят стороной. Здесь им при­ходится вступать в нежелательный телесный контакт, а вот желанного контакта здесь не происходит. К сожалению, влечение мужчины слиш­ком необоримо. Для настоящего вспрыска день­жат больше не хватает, до зарплаты осталось несколько дней. Местные, нога за ногу, тянутся вдоль виадука. Под аркой перед большим шоу — помещение магазина «Все для горнолыжников», а в следующей арке — продажа велосипедов. Ма­газины закрыты, внутри совершенно темно. А из этих дверей струится приветливый электрический свет, приманивая к себе ночных мотыль­ков, этих дерзких махаонов. За свои деньги они хотят кое на что поглазеть.

Клиенты строго отделены друг от друга. Фанерные кабинки сколочены точно по их раз­мерам. Кабинки узкие и маленькие, их времен­ные обитатели — тоже люди невеликие. Кроме того, чем размеры меньше, тем кабинок больше. Следовательно, относительно многие за отно­сительно короткое время могут получить зна­чительное облегчение. Свои заботы они потом опять уносят с собой, но их драгоценное семя остается здесь. Уборщицы постоянно заботятся о том, чтобы оно не пошло в рост. Хотя каждый, если его порасспросить, считает себя особо ценным в смысле размножения. Чаще всего за­няты все кабинки. Заведение это — настоящая золотая мина, ларчик с драгоценностями. Ино­странные рабочие группками терпеливо выстра­иваются в очередь. Они коротают время, расска­зывая анекдоты про женщин. Малые размеры ларчика прямо пропорциональны малым раз­мерам их жилищ, в которых они порой зани­мают только угол. Они, стало быть, привыкли к тесноте, а здесь их даже отделяют от других перегородкой. В каждую кабинку разрешено входить только по одному. Там каждый остает­ся наедине с собой. Красивая женщина появ­ляется в окошечке, как только опускаешь день­ги. Две кабины с индивидуальным обслужива­нием для более требовательных клиентов почти всегда пусты. Здесь редко встретишь мужчину, который в состоянии выразить особые поже­лания.

Эрика с надменным видом учительницы входит в заведение.

В ее сторону нерешительно протягивается чья-то рука, но затем быстро отдергивается. Она не идет в служебное помещение, а отправляется в помещение для клиентов. Это более важное помещение. Женщина хочет посмотреть здесь на то, что дома она могла бы увидеть в зеркале задаром. Мужчины громко выражают удивление, потому что им приходится вовсю экономить, чтобы скопить деньжат на эти походы на тай­ную охоту за женщиной. Они, эти охотники, стоят на вышках. Они глазеют в окошечки, и день­ги на хозяйственные расходы растрачиваются быстро. Мужчины не пропускают ни одной де­тали из того, что им показывают.

И Эрика тоже хочет просто смотреть. Здесь, в кабинке, она становится пустым местом. Ничто не помещается в Эрику, но она точно умеща­ется в этой гильзе. Эрика представляет собой компактное устройство, имеющее человеческий облик. Кажется, что природа не сделала в ней ни одного отверстия. Эрика чувствует, что там, где у настоящей женщины делавший ее плотник оставил форточку, в нее вставлена массивная затычка из дерева. Это трухлявое, разлапистое дерево одиноко торчит посреди высокостволь­ного леса, и трухлявость его все увеличивается. Зато Эрика разгуливает везде, словно повели­тельница. Внутри она тронута гнилью, однако ее взгляд способен поставить турок на место. Турки хотят пробудить ее к жизни, однако от­скакивают в сторону от ее заносчивости. Эрика-повелительница входит в грот Венеры. Турки не проявляют к ней особенной вежливости, но и не демонстрируют небрежения. Они не меша­ют Эрике, держащей под мышкой портфель, на­битый нотными тетрадями, просто войти сюда. Ей даже позволено беспрепятственно пройти без очереди. Она в перчатках. Человек на входе храбро называет ее «милостивая государыня». «Пожалуйста, проходите, проходите дальше»,— приглашает он ее без промедления в свою гор­ницу, где яркий свет электрических лампочек падает на лобки и груди. Волосатые треугольни­ки залиты ярким светом, ведь именно на них мужчина смотрит в первую очередь, так уж по­велось. Мужчина смотрит на нечто, что есть со­вершенное ничто, он смотрит на чистое отсут­ствие. Сначала он смотрит на это ничто, а потом уж приходит черед и всей мамочке целиком.

Эрике предоставляют кабинку-люкс. Ей как даме не нужно стоять в очереди. Поэтому другим ждать приходится дольше. Монеты у нее на­готове, как всегда наготове левая рука во время игры на скрипке. Днем она иногда прикидывает, сколько раз ей удастся посмотреть за ее накопленные десятки. Она копит деньги, экономя на полдниках. Вот голубой луч прожектора падает на выставленное напоказ тело. Даже цвета здесь подбирают специально! Эрика подбирает с пола скомканный бумажный платок, пропитанный спермой, и держит его перед носом. Она глубо­ко вдыхает запах того, что предыдущий клиент произвел на свет тяжкими трудами, она вдыхает запах, смотрит и тратит здесь толику отпущен­ной ей жизни.

Существуют клубы, где разрешено фотогра­фировать. Там каждый, в зависимости от вкуса и настроения, может выбрать себе модель. Одна­ко Эрика не хочет совершать никаких действий, она хочет только смотреть. Она хочет просто сидеть здесь и смотреть. Созерцать. Эрика со­зерцает, не прикасаясь. У Эрики не возникает никаких ощущений, у нее нет возможности лас­кать себя. Мать спит на соседней кровати и сле­дит, куда Эрика кладет руки. Эти руки должны заниматься музыкой, нельзя, чтобы они, словно муравьи, сновали под одеялом и забирались в банку с вареньем. Даже когда Эрика режет свое тело или наносит себе уколы, она почти ничего не чувствует, а вот что касается зрительных ощущений, здесь она добилась абсолютной пол­ноты.

В кабинке воняет дезинфекцией, уборщицы тоже женщины, однако на женщин не похожи. Они небрежно смывают в грязное ведро разбрыз­ганную сперму этих охотников-греховодников. И скомканный бумажный платок, застывший как цемент, снова валяется на полу. Что касается Эрики, тут уборщицы могут сделать перерыв и дать отдохнуть своим изношенным суставам. Ведь им все время приходится нагибаться. Эрика просто сидит и вглядывается. Она даже не сни­мает перчаток, чтобы не прикасаться ни к чему в этой вонючей темнице. Возможно, она не сни­мает перчаток, чтобы не увидели ее наручники. Занавес поднимается, сейчас ее выход, видно, как Эрика за сценой дергает за ниточки. Все представление разыгрывается для нее одной! Женщин с физическими недостатками сюда не берут, тут требуются милашки с хорошей фигу­рой. Каждая сначала проходит дотошное испы­тание, показав свое тело, никакой владелец не станет покупать кошечку в мешке, поэтому пла­тье приходится снять. Эти дамы добиваются на своей площадке того, чего Эрика не смогла добиться на концертной сцене. Их оценивают по размерам женских округлостей и изгибам линий. Эрика смотрит не отрываясь. Стоит ей только на секунду отвлечься, как снова несколь­ко шиллингов пропало даром.

Черноволосая девица принимает творческую позу, позволяя заглянуть к ней прямо в нутро. Она движется по кругу на чем-то вроде гончар­ного диска. А кто крутит колесо? Поначалу она смыкает бедра, и ничего не видно, но тяжелая слюна ожидания уже наполняет рты. Потом она медленно расставляет ноги и проезжает мимо окошечек со зрителями. Иногда, хотя здесь стремятся быть справедливыми ко всем клиентам, из одного окошечка видно больше, чем из другого, потому что круг постоянно вращается. Заслон­ки на окошечках нервно постукивают. Тот, кто рискнет, сможет выиграть, тот, кто рискнет еще раз, возможно, выиграет дважды.

Толпа, сидящая по кругу, прилежно массиру­ет и обрабатывает себя, а ее, в свою очередь, не­прерывно и тщательно перемешивает огромная невидимая мутовка. Десять маленьких насосов работают на полных парах, кое-кто тайком ра­зогревает себя еще до начала, чтобы не по­тратить слишком много денег, добиваясь, когда наконец потечет. Дама на подиуме при этом составляет всем компанию.

В примыкающих друг к другу кельях насосы со стуком и скрипом освобождаются от своего драгоценного груза. Скоро они вновь наполнят­ся, и придется снова идти сюда, чтобы утолить желание. Приходится потратить сорок—пятьде­сят шиллингов, если вдруг случится задержка при заряжании. Особенно тогда, когда за созер­цанием забывают трудиться на собственном прокатном стане. Именно для того, чтобы от­влечь клиентов, здесь часто меняются женщи­ны. Некоторые идиоты только глазеют себе и ничего не предпринимают.

Эрика смотрит. Объект ее созерцательной страсти в этот момент снует рукой между бедер, показывая, что получает наслаждение, о чем свидетельствует рот, образующий маленький овал. Объект, восхищенный тем, что на него смотрит так много глаз, закрывает глаза, затем снова открывает их и закатывает под самый лоб. Объект поднимает руки и массирует соски, чтобы те напряглись и затвердели. Объект са­дится поудобнее и сильно раздвигает ноги, так что теперь в женщину можно заглянуть с «лягу­шачьей» перспективы. Она игриво играет с во­лосами на лобке. Она соблазнительно облизы­вает губы, в то время как перед ней то один, то другой стрелок направляет в цель свой рези­новый шланг. Всем выражением лица она де­монстрирует, как здорово было бы, если бы она была только с тобой. Однако это, к сожалению, невозможно из-за большого спроса. А так полу­чают свое сразу все, а не только кто-нибудь один.

Эрика смотрит очень внимательно. Не для того, чтобы научиться. В ней по-прежнему ничто не шелохнется и не пошевелится. И все же она смотрит. Для собственного удовольствия. Каждый раз, когда она собирается уйти, что-то сверху энергично пригибает ее головку с милой прической к отверстию, и она продолжает смот­реть. Вращающийся диск, на котором сидит красивая женщина, едет по кругу. Эрика ничего не может с этим поделать. Она смотрит и смот­рит. Она сама для себя табу. Щупать не разре­шается.

Справа и слева от нее слышны стоны и радо­стный гогот. «Я лично не совсем это понимаю,— возражает Эрика Кохут.— Я ожидала большего». В перегородку между кабинками ударяется пле­вок. Стенки очищать легче, у них гладкая по­верхность. Справа на стенке какой-то из посетителей по всем правилам немецкого правопи­сания любовно нацарапал слова «Святая Ма­рия — пьяная проститутка». Не часто клиенты пишут на стенках, потому что их внимание сосредоточено на другом. Часто с грамотностью дело у них обстоит плохо. Свободна только одна рука, но чаще и она занята. Да и монеты надо все время бросать.

Раскрашенная под рыжего дракона леди вы­ставляет на всеобщее обозрение свой жирноватый зад. О ее мнимый целлюлит дешевые масса­жисты за многие годы стерли себе пальцы до крови. Однако мужчины за деньги получают от нее больше, кабинки справа уже видели эту женщину спереди, теперь ее фасадом предстоит полюбоваться кабинкам слева. Одним больше нравится оценивать спереди, а другим — сзади. Рыжеволосая двигает мускулами, которые обыч­но работают при ходьбе или сидении. Сегодня она с их помощью зарабатывает деньги. Крова­во-красными длинными ногтями правой руки она массирует свое тело. Левой рукой она мнет себе грудь. Острыми накладными ногтями она оттягивает сосок от тела, словно резиновую ленту, и затем отпускает его. Сосок торчит, слов­но чужеродное тело. Рыжая в этот момент на основании своего опыта знает: кандидат набрал 99 очков! Тот, кто не сможет сейчас, тот не сможет никогда. Тот, кто сейчас в одиночестве, останется таким надолго и без всякого удоволь­ствия.

Эрика натолкнулась на определенную грани­цу. До этого места и ни шагу дальше. «Это захо­дит слишком далеко»,— говорит она, как говори­ла себе уже не раз. Она поднимается. Она давным-давно установила себе границы и обеспечила их безопасность нерасторжимыми договорами. Зато ей доступен вид с высокой башни на все внизу, и она видит далеко-далеко. Хороший и дальний обзор есть непременное условие. Эри­ка и на этот раз не хочет узнать, что расположе­но за границей. Она отправляется домой.

Она отодвигает в сторону стоящих в очере­ди клиентов одним только своим взглядом. Кто-то сразу жадно устремляется на освободившееся место. Образуется коридор, сквозь который Эрика проходит и удаляется прочь. Она идет и идет, почти механически, точно так же, как пе­ред этим смотрела и смотрела. Все, что Эрика делает, она делает на полную катушку. Никакой половинчатости,— всегда требовала мать. Ника­кой неопределенности. Художник не потерпит в своем творчестве ничего незрелого, ничего половинчатого. Иногда произведение остается незаконченным, потому что художник умирает молодым. Эрика бредет по дорожке. Ничто не разорвалось, ничто не потеряло цвета. Ничто не выцвело. Ничего не достигнуто. Здесь нет ниче­го, чего бы здесь не было прежде, и не прибави­лось ничего, чего бы здесь прежде не было.

Дома упреки матери струятся мягкими луча­ми по стенкам теплого инкубатора, в котором они обе обитают. Хорошо, если Эрика не про­студилась во время поездки, о цели которой она что-то наплела матери заранее. Эрика сразу на­девает теплый халат. Эрика и ее мать едят сегод­ня утку, фаршированную каштанами и прочей начинкой. Это праздничная еда. Каштаны лезут наружу изо всех швов утки, мать явно переусерд­ствовала, что ей свойственно. Солонка и переч­ница частично серебряные, вилки и ножи пол­ностью из серебра. У ребенка сегодня здоровые красные щеки, чему мать радуется. Надо наде­яться, румянец не вызван высокой температурой. Мать губами проверяет лоб Эрики. За десертом температуру еще раз меряют градусником. По счастью, никакой температуры нет. Эрика со­вершенно здорова. Эту рыбку хорошо кормили в околоплодных водах матери.

 

Потоки неонового света ледяным холодом заливают кафе-мороженые и танцевальные залы. Над площадками для мини-гольфа на изогнутых мачтах висят гроздья гудящих ламп. Ослепи­тельный поток холода. Посетительницы одного с НЕЮ возраста, наслаждающиеся приятным уютом привычного удовольствия, восседают за овальными столиками перед стеклянными бо­калами, в которых плавно покачиваются длин­ные ложечки, словно стебли замерзших цветов. Коричневое, желтое, розовое. Шоколадное, ва­нильное, малиновое. Свет, струящийся с потолка, окрашивает дымящиеся разноцветные шарики в почти одинаковый серый цвет. Сверкающие порционные ложечки застыли в сосудах, напол­ненных водой. На поверхности воды разводы от мороженого. Силуэты молодых людей, сво­бодно и без всякой нарочитости радующихся жизни, замерли перед замками из мороженого, из которых торчат разноцветные бумажные зонтики.

Под зонтиками прячется яркая галька коктейльных вишен, ананасных долек и шоколад­ной крошки. У одних посетителей ледяные пещеры ртов раскрыты навстречу непрекраща­ющейся веренице кусочков сладкого холода, холодное тянется к холодному, другие же не обращают никакого внимания на плавящееся и тающее мороженое, потому что им надо рас­сказать друг другу то, что много важнее, чем это холодное наслаждение.

ОНА созерцает все это, и на ЕЕ лицо напол­зает презрительная гримаса. ОНА считает свои чувства уникальными, и даже когда смотрит на обычное дерево, прозревает в елочных шиш­ках вселенские чудеса. Маленьким молоточком она, словно усердная дантистка, обстукивает действительность, счищая с нее зубной камень изысканной речи: самые простецкие верхушки сосен для нее возносятся вверх словно одино­кие снежные вершины. Разноцветная палитра красок покрывает горизонт слоем лака. Вдалеке проезжают едва уловимые глазом большие ма­шины, их мягкое гудение почти не слышно. Это гиганты музыки и гиганты поэзии, полностью укрытые огромной маскировочной тканью. В ЕЕ натренированном мозгу проносятся мириады сведений об этих звуках, в одно мгновение вздымается вверх сумасшедшее и пьяное облако дыма, оседая снова на землю в жесте пепельного бессилия. Тонкая серая пыль быстро ложится на все аппараты, на все капиллярные трубочки и колбы, на все пробирки и охлаждающие змее­вики. ЕЕ комната превращается в абсолютный камень. Серый. Не холодный и не теплый. Так себе. Нейлоновая занавеска на окне шуршит, не движимая дуновением ветра. Внутри чис­тенький и аккуратный гарнитур. Необжитый. Неосвоенный.

Клавиатура рояля начинает петь под пальца­ми. Гигантский хвост мусорных отвалов культу­ры с тихим шелестом наползает со всех сторон, по миллиметру смыкая кольцо. Грязные кон­сервные банки, заляпанные тарелки с остатка­ми еды, грязные вилки и ложки, хлебные и фруктовые корки, покрытые плесенью, битые пластинки, клочки смятой бумаги. В других обиталищах в ваннах шумят дымящиеся струи горячей воды. Какая-то девушка с головой ушла в сотворение новой прически. Другая занята тем, что подбирает к юбке подходящую блузку. На полу новые, очень остроносые туфли, еще ни разу не надеванные. Где-то звонит телефон. Кто-то снимает трубку. Слышен чей-то смех. Чьи-то слова.

Гора мусора неоглядно широкой лентой ползет, отделяя ЕЕ от ДРУГИХ. Кому-то делают шестимесячную завивку. Кто-то подбирает по цвету лак для ногтей и губную помаду. Обертка из фольги сверкает на солнце. Луч солнца отра­жается от зубцов вилки, от лезвия ножа. Вилка — это вилка. Нож — это нож. Застигнутая мягким бризом, в воздухе летает луковая шелуха и папиросная бумага, склеенная сладким малиновым сиропом. Старые, расположенные внизу слои, уже разложившиеся, превратились в пыль, под­бивающую подкладкой гниющие сырные и арбузные корки, осколки стекла и клочья черной ваты, которую ожидает та же судьба.

Мать с силой тянет за веревки, на которых ОНА подвешена. И вот две руки уже выброшены вперед, вновь повторяя Брамса, на этот раз по­лучше. Брамс становится очень холодным, когда превращается в классическое наследие, и он со­вершенно трогательный, когда мечтает или пе­чалится. Мать этим тронуть никак невозможно.

Металлическая ложечка остается торчать в тающем земляничном мороженом, потому что одна из девушек торопится чем-то поделиться с подругой, которая в ответ весело смеется. Другая девушка поправляет высокую прическу с огромной перламутровой заколкой. Обе дви­жутся очень по-женски! Женственность проби­вается из их тел словно маленькие чистые ру­чейки. Раскрывается пудреница из бакелита. Глядя в зеркальце, девушка мажет губы помадой бледно-розового цвета и черной тушью подво­дит брови.

ОНА — утомленный дельфин, равнодушно го­товящийся к заключительному трюку, устало фиксируя взглядом смешной разноцветный мяч, который животное привычным движением подхватывает на нос. Животное глубоко вздыхает и приводит свой инструмент в круговое движение. У Бунюэля в «Андалузском псе» стоят два концертных рояля. А еще два дохлых осла, полу­разложившиеся, с налитыми кровью головами, свисающими с клавиатуры. Мертвые. Истлевшие. За пределами всего. В пространстве, абсолютно лишенном воздуха.

На ресницы наклеивается ленточка искусст­венных ресниц, текут слезы. Густо намазывается бровь. Той же самой кисточкой для бровей на­носится черная точка на родинку у подбородка. Острый конец расчески несколько раз вставляют в затянутый сверху узел волос, чтобы ослабить копну. Потом снова укрепляют волосы заколка­ми. Натягивают чулки, поправляют шов. Берут лакированную сумочку и уходят. Под тафтяной тканью шуршит нижняя юбка. Они уже рассчи­тались с официантом и выходят на улицу.

Перед НЕЙ распахивается мир, о котором другие не догадываются. Это мир детских конструкторов, мир в миниатюре, полностью изго­товленный из красных, синих, белых пластмассовых деталек. Из шпеньков, которые соединя­ют эти детальки, создавая целый мир, несутся звуки миниатюрного мира, полного музыки. ЕЕ левая рука, парализованная неизлечимой не­уклюжестью, слабо царапает по клавишам. Она хочет взлететь к чему-то невиданно экзотическому, затуманивающему чувства, разрывающе­му путы рассудка. Однако ей не удается собрать даже игрушечную заправочную станцию, хотя у нее есть точная инструкция по сборке. ОНА представляет собой крайне неуклюжее устрой­ство. Она туго и медленно соображает. На ней висит мертвый свинцовый груз. Тормозной башмак. Она — повернутое против самой себя оружие, которое никогда не выстрелит. Она — тиски из жести.

Взвывают оркестры, состоящие почти из сот­ни блок-флейт. Самых разных размеров и видов. В них вдувается детская плоть. Звуки порождает детское дыхание. На помощь призывают мелкие клавишные инструменты. Пластиковые футля­ры для флейт сшиты матерями. В футлярах хра­нятся и маленькие круглые щетки-ершики. От теплого дыхания тело флейты покрывается налетом. Многие звуки возникают при помощи дыхания маленьких детей. Фортепьяно не сопровождает эту музыку!

 

Совершенно приватный камерный концерт привлекает к себе всех настоящих любителей музыки. Он проходит в квартире, принадлежа­щей старой дворянской семье, в доме на набе­режной Дунайского канала, во втором районе Вены, в квартире, в которой семья польских эмигрантов в четвертом поколении предостави­ла для этой цели два рояля и богатую библиоте­ку партитур. Кроме того, в той части дома, где у других обычно стоит автомобиль, то есть бли­же к сердцу, они хранят свою коллекцию ста­ринных музыкальных инструментов. У них нет машины, зато есть несколько прекрасных моцартовских скрипок и альтов и совершенно редкостная виоль д'амур, висящая на стене и по­стоянно находящаяся под неусыпным надзором одного из членов семьи, когда в доме разражает­ся камерный концерт. Со стены ее снимают только для демонстрации специалистам. Или в случае большого пожара.

Эти люди обожают музыку и хотят привить любовь к ней и другим людям. Они намерены сделать музыку доступной даже подросткам, потому что пастись на этих лугах в одиночку не доставляет особой радости. Они, словно алкого­лики или наркоманы, не могут обойтись без того, чтобы не разделить свою дилетантскую привязанность с возможно большим числом людей. Детей-слушателей сюда загоняют самы­ми изощренными способами. Здесь и всем изве­стный толстый маменькин сынок, у которого мокрые волосы словно приклеены к голове и который хнычет и зовет на помощь по самому незначительному поводу, здесь и ребенок, пре­доставленный самому себе, который отчаянно сопротивляется, но в конце концов вынужден покориться. Закуску во время концерта не пода­ют. А от благоговейной тишины, увы, не отку­сишь ни кусочка. На мягкой мебели не рассы­паны крошки и не осталось жирных пятен, на рояльных чехлах нет пятен от красного вина. И никаких следов жвачки! Детей пропускают как через сито, выясняя, не принесли ли они эту дрянь с улицы. Дети более грубого помола за­стревают в ячейках и никогда ничего не достиг­нут на своем инструменте.

Эта семья — не сторонница излишних трат, и воздействовать на пришедших она намерена одной только музыкой. Пусть музыка проторит тропу к сердцам людей. На себя хозяева тоже почти ничего не тратят.

Эрика притащила с собой учеников. Госпоже учительнице достаточно было поманить их ми­зинцем. Самые маленькие пришли в сопровож­дении гордой за собственного ребенка матери, гордого отца или обоих гордых родителей, и эти полные семьи заполняют собой все помещение. Ученики знают, что получат за фортепьянные уроки плохую оценку, если не будут сюда хо­дить. Лишь смерть может явиться уважительной причиной воздержания от искусства. Профессиональный любитель изящного совершенно не приемлет иных причин. Эрика Кохут предстает во всем блеске.

Начинают Вторым концертом Баха для двух фортепьяно. За одним роялем — почтенный ста­рец, который в своей прежней жизни однажды выступал в Брамсовском зале, и при этом выступал соло. Времена эти канули в прошлое, но ста­рожилы об этом еще помнят. Костлявая старуха с косой, уже маячащая у него за спиной, не в со­стоянии подвигнуть этого господина, именуе­мого доктором Хаберкорном, к большим твор­ческим свершениям, как удавалось ей это в свое время с Моцартом, Бетховеном, а также с Шу­бертом. Шуберту и в самом деле был отпущен очень короткий жизненный срок. Старец при­ветствует свою партнершу за другим роялем, госпожу учительницу Эрику Кохут, и, несмотря на возраст, перед началом концерта галантно склоняется над ее рукой, обозначая поцелуй.

— Дорогие любители музыки и гости наше­го вечера! — Гости набрасываются на яства и с громким чавканьем уплетают рагу из бароч­ной музыки. Ученики Эрики уже в самом начале концерта шаркают подошвами, вынашивая злой замысел, однако осуществить его им не хватает мужества. Они не бегут из этого курятника му­зыкального благолепия, хотя его дощатые стенки достаточно тонкие. На Эрике прямая, до пола, юбка-колокол из черного бархата и шелковая блузка. Смерив острым как стеклорез взглядом сначала одного, потом другого ученика, Эрика легонько покачивает головой. Это именно то движение, всю тяжесть которого мать обрушила когда-то на голову дочери после провала на кон­церте. Оба ученика уже мешали вступительному слову хозяина, болтая между собой. Во второй раз их предупреждать не станут. В самом пер­вом ряду, рядом с женой хозяина, в специально поставленном для нее кресле сидит мать Эрики и в одиночку наслаждается и леденцами из ко­робки, и собственной персоной, ввиду редко­стного внимания, которое обращено на ее дочь. Свет насильственно приглушают, заслонив по­душкой лампу на рояле, и подушка эта сотряса­ется под хлесткими ударами полифонических сплетений, которые образуют причудливые узо­ры. Подушка окутывает исполнителей демони­ческим красным сиянием. Строго и сдержанно журчит полноводный ручей музыки Баха. Уче­ники одеты по-праздничному, по крайней мере так считают их родители. Они втискивают свое потомство в вестибюль польского дома, чтобы отдохнуть от детей и научить их давать роди­телям роздых. Польский вестибюль украшает огромное зеркало в стиле модерн, окаймленное фигурой обнаженной девушки с кувшинками, возле которой мальчишки всегда останавлива­ются. Потом, наверху, в музыкальном салоне, меньшие усаживаются в первых рядах, а боль­шие сзади, потому что они могут смотреть по­верх голов. Старшие служат опорой хозяевам, если надо приструнить тех, кто помладше.

Вальтер Клеммер не пропустил в этом доме ни одного музыкального вечера, с тех пор как он в свои нежные семнадцать лет серьезно, а не только для удовольствия, взялся за фортепьяно. Он черпает здесь вдохновение для своей соб­ственной игры, получает его звонкой монетой.

Баховский ручей перетекает в быструю фазу, и Клеммер с неожиданно прорезавшимся чув­ством голода изучает фигуру своей учительницы музыки, срезанную снизу линией стула. Больше­го отсюда лицезреть не удается. Любимое место Клеммера сегодня занято толстой мамашей одного из учеников. На занятиях Эрика всегда сидит рядом с ним за вторым роялем. Рядом с линкором-мамашей примостилась маленькая шлюпка, ее сынок, делающий в музыке первые шаги. На нем черные брюки, белая рубашка и красный галстук-бабочка с белыми горошина­ми. Ребенок сидит в позе пассажира самолета, которому стало плохо и которому ничего уже не нужно, только бы приземлиться поскорее. Эрика парит на крыльях искусства в высоких воздушных коридорах, поднимаясь почти до эфира. Вальтер Клеммер смотрит на нее с робо­стью, потому что она отдаляется от него. Не он один непроизвольно цепляется за Эрику, ее мать тоже озирается в поисках тормозной веревки для дочери, для этого воздушного змея. Только не упустить, только не отпускать веревку! Мате­ри приходится встать на цыпочки. Ветер громко завывает, как он всегда завывает на этой высоте. Слушая последнюю часть сонаты Баха, госпо­дин Клеммер ощущает, как его щеки начинают пылать. В руках он держит алую розу, чтобы после концерта преподнести ее учительнице. Он бескорыстно восхищается техникой ее игры и тем, как она движется в такт музыке. Он следит, как наклоняется ее голова, взвешивая отдель­ные нюансы вещи, которую она исполняет. Он видит, как играют мускулы у нее на руках, это слияние плоти и движения волнует его. Плоть подчиняется внутреннему движению, вызванно­му музыкой, и Клеммер молит про себя, чтобы его учительница когда-нибудь подчинилась его воле. Он ерзает на стуле. Его рука непроизвольно подрагивает, касаясь ужасного оружия его слегка напрягшейся плоти. Ученик Клеммер с трудом берет себя в руки и мысленно оценивает раз­меры тела Эрики. Он сравнивает верхнюю часть с нижней, она, пожалуй, несколько толстовата, однако ему это в принципе по нраву. Он сопо­ставляет верх с низом. Верх несколько тонковат. Низ — можно записать очко в его пользу. Облик Эрики в целом ему все же нравится. Лично он считает: фройляйн Кохут — очень изысканная женщина. Если бы еще то, чего внизу многовато, налепить сверху, тогда бы все соответствовало полностью. Можно, конечно, и наоборот, то есть уравнять низ с верхом, но это ему нравится меньше. Если бы ее слегка обстругать внизу, тело ее выглядело бы гармоничнее. Но тогда она была бы слишком худенькая! Эти маленькие фантазии по улучшению Эрики, настоящей дамы, делают ее для взрослого ученика желанной, так как она становится более достижимой. Внушая женщине сознание ее телесного несовершенства, можно крепко привязать ее к себе. Кроме того, эта женщина явно старше, а он еще совсем мо­лод. У ученика Клеммера наряду с музыкой есть еще побочная цель, которую он сейчас основа­тельно обдумывает. Он помешан на музыке. Он тайно сходит с ума по своей учительнице музы­ки. Сам он совершенно убежден, что фройляйн Кохут именно та женщина, которая необходима молодому человеку, чтобы посвятить его в игру жизни. Молодой человек начинает с малого, но быстро набирает высоту. Каждому когда-нибудь приходится начинать. Он скоро завершит началь­ную ступень, подобно тому, как новичок-авто­любитель покупает сначала подержанную мало­литражку, а потом, научившись ездить, пересажи­вается на большую и новую машину. Фройляйн Эрика полностью состоит из музыки, и ей вовсе не так много лет,— набавляет цену своей испы­тательной модели ученик Клеммер. Он начинает на ступеньку выше, не с «фольксвагена», а с «опель-кадета». Тайно влюбленный Вальтер Клеммер грызет ноготь. Румянец залил щеки, и теперь пылает вся голова целиком,— голова, покрытая темно-русыми волосами. Он в меру следует моде. Он в меру интеллигентен. Ничто в нем не бросается в глаза, ничто не кажется чрезмер­ным. Волосы он отпустил чуточку подлиннее, чтобы не выглядеть слишком модным, но и не казаться слишком старомодным. Бороду он не носит, хотя с подобным искушением часто бо­ролся. Пока что он смог противостоять этому искушению. Ему хочется когда-нибудь слиться с учительницей в долгом поцелуе и водить по ее телу руками. Он хочет, чтобы она познакоми­лась с его животными инстинктами. Ему хочет­ся несколько раз, словно невзначай, сильно столкнуться с ней. При этом все должно выгля­деть так, словно кто-то неловкий столкнул их друг с другом. Он навалится на нее сильнее, а потом принесет свои извинения. Когда-нибудь потом он прижмется к ней уже с отчетливыми намерениями, а если она позволит, то станет вовсю тереться об нее. Он будет делать все, что она скажет и пожелает, чтобы потом получить преимущество для более серьезной любви. В об­щении с женщиной намного старше себя,— ко­торая уже не требует бережного обращения,— он хочет научиться тому, как обращаться с мо­лодыми девушками, более разборчивыми. Связа­но ли это с процессом цивилизации? Молодой человек должен сначала наметить себе грани­цы, которые он затем с успехом преодолеет. Когда-нибудь, совсем скоро, он поцелует свою учительницу так, что она едва не задохнется. Он вопьется в нее губами всюду, где ему будет позволено. Он будет впиваться зубами всюду, где она ему разрешит. А уж потом он вполне осознанно перейдет к самым крайним интимностям. Он начнет с ее руки и будет двигаться вверх. Он научит ее любить собственное тело, любить или по меньшей мере мириться с ним, тело, которое она пока отвергает. Он заботливо научит ее всему, в чем она нуждается для любви, однако потом он обратится к более выгодным целям и к более трудным задачам, связанным с женской загадкой. Вечная загадка. Когда-ни­будь он станет ее учителем. Ему не нравятся эти печные темно-синие плиссированные юбки и блузки с пуговицами, которые она все время носит, да носит к тому же крайне неуверенно. Ей нужно одеваться по-молодежному и в яркие цвета. Краски! Он ей объяснит, что он понимает под красками. Он покажет ей, что это значит, быть по-настоящему молодым и ярким и по праву радоваться этому. И когда она познает, как молода она на самом деле, он оставит ее ради другой, что помоложе. «У меня такое чувство, что вы пренебрегаете своим телом, что вы высо­ко чтите только искусство, госпожа учитель­ница». Так говорит Клеммер. «Вы смиряетесь только с самыми насущными потребностями, однако вовсе недостаточно только есть и спать! Фройляйн Кохут, вы считаете, что ваша внеш­ность — ваш враг, а музыка — ваш друг. Взгляните же в зеркало, вы увидите там себя, и у вас уже никогда не будет лучшего друга, чем вы сами. Поработайте немножко над своей внешностью, фройляйн Кохут. Если, конечно, вы не против, чтобы я к вам так обращался».

Господин Клеммер страстно желает стать другом Эрики. Этот бесформенный труп, эта учительница музыки, на которую профессия на­ложила неизгладимый отпечаток, вполне еще может измениться, ведь не такая уж она старая. Этот пыльный мешок. Она даже относительно молодая по сравнению с ее матерью. Молодой человек спустит на землю это нелепое, болез­ненно скрюченное, цепляющееся за идеалы, по-идиотски мечтательное, живущее только ду­ховной жизнью существо. Она насладится радо­стями любви, погоди, дай только срок! Вальтер Клеммер каждое лето, начиная с ранней весны, путешествует на байдарке по быстрым рекам, он даже занимается водным слаломом и огибает специальные ворота. Он подчиняет себе сти­хию, он подчинит себе и Эрику Кохут, свою учи­тельницу. В один прекрасный день он покажет ей, как устроена лодка. А потом научит ее, как держаться в ней на плаву. К тому времени он наверняка будет звать ее по имени: Эрика! Эта птичка Эрика наверняка почувствует, как у нее вырастают крылья, мужчина об этом позабо­тится.

Кому-то нравится одно, а господину Клем­меру — совсем другое.

Ручей музыки Баха затих. Его течение пре­кратилось. Оба маэстро, господин маэстро и госпожа маэстро, встают со своих табуретов и наклоняют головы, словно терпеливые лоша­ди, опускающие морды в мешок с овсом вновь просыпающихся будней. Они поясняют, что склоняют головы перед гением Баха, а не перед этой жиденько аплодирующей толпой, которая ничего не понимает и настолько глупа, что даже не в состоянии задаться никакими вопросами. Одна только мать Эрики отбивает себе ладони. Она кричит: браво! браво! К ней с улыбкой при­соединяется хозяйка. Толпа, подобранная на на­возной куче, расцвеченная отвратительными красками, глазеет на Эрику. Зрители щурятся от света. Кто-то убрал подушку, закрывавшую лампу, и теперь она светит что есть силы. Такова, стало быть, ее публика. Если бы не знать, то с трудом можно поверить, что это — люди. Эри­ка возвышается над каждым из них в отдельно­сти, однако вместе они уже обступают ее, при­касаются к ней, говорят всякие нелепицы. Эту молодую публику она сама выпестовала в своем инкубаторе. Она загнала их сюда нечестными средствами шантажа, насильственного принуж­дения, опасных угроз. Единственный, кто, веро­ятно, пришел сюда без принуждения,— это гос­подин  Клеммер,  прилежный ученик. Другие предпочли бы телевизор, настольный теннис, книгу и прочие глупости. Все они обязаны были прийти сюда. Кажется, что они даже радуются собственной   посредственности!   Однако  они осмеливаются приближаться к Моцарту и Шу­берту. Они ведут себя развязно, эти жирные островки, плавающие в околоплодных водах звуков. Они временно питаются музыкой, одна­ко не понимают, что они впитывают в себя. Стадный инстинкт вообще ставит посредствен­ность очень высоко. Он видит в ней большую ценность. Они уверены, что сильны, потому что образуют большинство. В срединном слое нет никаких страхов и никакой боязни. Они жмутся друг к другу, создавая иллюзию тепла. В их серединке ни за что не останешься один на один с чем бы то ни было, а уж тем более — с самим собой. И как они этим довольны! Ничто в их существовании не видится им ущербным и достойным порицания, и никто не вправе пори­цать ущербность их существования. И упреки Эрики, утверждающей, что то или иное испол­нение не удалось, отскочили бы, словно мяч, от этой терпеливой мягкой стены. Что касается Эрики, она стоит по другую сторону в полном одиночестве и, вместо того чтобы гордиться этим, вымещает на них злобу. Раз в три месяца она гонит их на концерт за решетчатый забор, ворота которого распахнуты, чтобы бараны могли попасть внутрь. Самодовольные и скуча­ющие, они, издавая блеяние и толкаясь, устрем­ляются в ворота и сбивают друг друга с ног, если кто-нибудь неосмотрительно попытается их задержать, потому что повесил свое пальто на самую дальнюю вешалку и теперь никак не может отыскать. Сначала они все рвутся во­внутрь, а потом так же быстро — наружу. И все время толпой. Они считают, что чем быстрее они окажутся на другом пастбище, на пастбище музыки, тем быстрее они смогут его покинуть. Сейчас, после короткого перерыва, который мы с вами заслужили, дамы и господа, дорогие уче­ники и ученицы, последует большая порция Брамса. Сегодня исключительность Эрики не предстает некоей виной, а является преимуще­ством. Все глазеют на нее, даже если тайком ее ненавидят.

Господин Клеммер, протискивающийся к ней, заливает ее праздничным светом своих голубых глаз. Он двумя руками держит пианистку за руку, говорит «Целую ручки!» и объявляет, что у него просто нет слов, госпожа учительница. Мамочка Эрики вклинивается между ними и явственно препятствует их рукопожатию. Ника­ких знаков дружеского расположения и при­язни, потому что при сильном рукопожатии можно потянуть сухожилие, а это нанесет вред игре. Рука должна пребывать в естественном положении. Право, уж очень серьезно мы эту третьесортную публику не воспринимаем, не так ли, господин Клеммер? Ее нужно тиранить, подавлять и закабалять, чтобы она стала хоть сколько-то чувствительной к музыке. На нее нужно обрушивать дубину! Ей хочется быть высеченной и получить в распоряжение море страстей, которые соответствующий компози­тор переживает вместо нее и тщательно фикси­рует в нотных знаках. Ей нравится все крича­щее, в противном случае она сама примется непрестанно кричать. От скуки. Приглушенные тона, тонкие промежуточные переходы, нежные различия она не воспринимает никогда. При этом в музыке, как и вообще в царстве искусства, очень легко пользоваться яркими контрастами, резкими противоречиями. Однако все это — низкопробное искусство, и ничего больше! Эти ягнята о подобном и не подозревают. Им вооб­ще ничего не известно. Эрика доверительно берет Клеммера под локоть, что вызывает в нем мгновенную дрожь. Вовсе не потому, что он мерзнет, окруженный ордой подростков, в кото­рых циркулирует здоровая кровь. Эти насытив­шиеся дикари живут в стране, в которой вообще царит культурное варварство. Загляните только в газеты: журналисты еще большие варвары, чем те, о которых они пишут. Человек, аккурат­но расчленивший тела супруги и детей и храня­щий все это в холодильнике с целью употребле­ния в пищу, не более варвар, чем газета, в кото­рой все это описывается. И здесь, в этой стране, Антон Ку когда-то возвысил голос против обезь­яны Заратустры! (Ку, Антон (1890—1941) — автор книги «Обезьяна Заратустра» (1925), полемически направленной против Карла Крауса, австрийского публициста и сатирика, признанного автори­тета в области искусства и морали.) А сегодня разве что газета «Курир» возвышает голос против газеты «Кроненцайтунг». «Ах, Клеммер, только представьте себе это как следует! А сейчас, господин Клем­мер, если вы не возражаете, я должна попривет­ствовать госпожу учительницу Вьераль. Потом я снова к вам вернусь».

Мать заботливо накидывает ей на плечи соб­ственноручно связанный голубой жакетик из ангорской шерсти, чтобы, не дай Бог, не застыла смазка в шарнирах сочленений и чтобы повысилось сопротивление к трению. Жакетик — словно теплый чехольчик, надеваемый на чайник. Иногда такие самодельные чехольчики, увенчанные разноцветными помпонами, наде­вают на всякие полезные вещи, например, на рулон туалетной бумаги. Они украшают заднее стекло автомобиля. Их ставят точно по центру. Помпоном Эрике служит ее собственная голова, гордо торчащая сверху. Эрика скользит по глад­кому льду паркета, который сегодня в особенно исхоженных местах укрыт от ног плохих бегу­нов, скользит в сторону своей старшей коллеги, чтобы услышать похвалу из профессиональных уст. Мать нежно подталкивает ее сзади. Рука матери упирается Эрике в спину, в ее правую ло­патку, в ее ангорский жакетик.

Вальтер Клеммер все еще не курит и не пьет, но, несмотря на это, обладает удивительной энергией. Он прокладывает себе путь сквозь го­гочущее стадо вслед за учительницей, прилепившись к ней как пиявка. Он к ней словно при­клеился. Если он ей понадобится, он у нее под рукой, к примеру, если ей потребуется мужская защита. Ей стоит только обернуться, и она уже наткнется на него. Он нарочно ищет этого телес­ного контакта. Короткий перерыв закончился. Близость Эрики он втягивает в себя широко раз­дутыми ноздрями, словно находится на лугу высоко в горах, куда попадаешь редко и поэтому дышишь особенно глубоко, чтобы унести с собой в город как можно большую порцию кислорода. Он снимает волосинку с рукава голубого жакета и получает за это благодарность. Мой милый лебедь. Мать что-то туманно предчувствует, однако не может не оценить его вежливость и обязательность. Эти качества находятся в рез­ком противоречии со всем, что в настоящее время принято и востребовано в отношениях между полами. Господин Клеммер для нее — со­всем молодой человек, но он — человек старой закалки.

Они еще немного болтают, прежде чем на­чинается заключительная часть. Клеммеру хочется знать, почему домашние концерты посте­пенно отмирают, о чем он бесконечно сожалеет. Сначала умерли композиторы, а потом умирает их музыка, все хотят слушать только шлягеры, только поп и рок. Таких семей, как эта, больше не существует. Раньше их было много. Несколь­ко поколений отоларингологов жадным ухом ловили звуки поздних квартетов Бетховена и раздирали ими свои глотки. Днем они смазыва­ли больным воспаленное горло, а вечером при­ходило вознаграждение, и они сами воспалялись от Бетховена. Сегодня люди с высшим образова­нием в состоянии разве что топать ногой в такт слоновьим фанфарам Брукнера, превознося это­го ловкого ремесленника из Верхней Австрии. «Презирать Брукнера — юношеское заблуждение, которым переболели многие, господин Клем­мер, его понимаешь лишь с возрастом, поверьте мне. Воздержитесь от модных суждений, пока не станете понимать больше, коллега Клеммер». Молодой человек счастлив услышать слово «кол­лега» из профессиональных уст и тут же начина­ет распространяться о грезах Шумана и позднего Шуберта, прибегая к милым профессиональным выражениям. Он говорит о нежных полутонах, и собственный его тон при этом изъеден молью, словно серое на сером.

За этим следует дуэт Кохут — Клеммер, по­священный концертной жизни города и выдержанный в ядовито-желтой гамме. Molto vivace. (Очень оживленно (итал.,муз.).) Этот дуэт хорошо отрепетирован. Сами они в кон­цертной жизни не участвуют. Им позволено причаститься к ней только в качестве потреби­телей, хотя их квалификация достаточно высо­ка! И все же они всего-навсего слушатели, теша­щие себя иллюзиями о своих глубоких познани­ях. У одной половинки дуэта, у Эрики, участие в концертной жизни едва было не состоялось. Увы, ничего из этого не вышло.

И вот они вдвоем мягко скользят над пыль­ными слоями полутонов, полумиров, промежуточных сфер, потому что в этих материях сред­ний слой разбирается прекрасно. Этот хоровод открывается смиренным помрачением Шуберта. Если же воспользоваться словами Адорно, его открывает помрачение в шумановской Фанта­зии до-мажор. Оно простирается вдаль, в ничто, не заглушая при этом апофеоза осознанного угасания! Помрачение, которое не только не осознается, но даже не соотносится с самим собой! Оба они умолкают на мгновение, чтобы насладиться тем, что они произносят вслух в са­мом неподходящем для этого месте. Каждый из них считает, что он постиг глубины лучше другого, один — благодаря своей молодости, другая — благодаря своей зрелости. Они попе­ременно превосходят друг друга в гневе, обру­шиваемом на профанов, на беспонятливых, здесь, к примеру, много таких собралось. «Взгля­ните на них, госпожа учительница! — Посмот­рите на них внимательнее, господин Клеммер!» Узы презрения связывают обучающую и обучае­мого. Это угасание жизненного света у Шуберта или у Шумана предстает как резкое противо­речие тому, о чем думает толпа, гордящаяся своим здоровьем, когда она именует традицию здоровой и умиротворенно барахтается в ней. Здоровье. Тьфу, дьявол! Здоровье есть преобра­жение того, чем оно является. Зрители, пачкаю­щие программки филармонических концертов, своим отвратительным конформизмом превра­щают, вы только себе представьте, это самое здоровье в главный критерий серьезной музы­ки. Здоровье всегда держится победителей; все слабое отсеивается. Оно терпит провал у этих любителей ходить в сауны и писать на стенки. Бетховена они считают здоровым художником, вот только, к сожалению, он страдал глухотой. А еще этот чрезвычайно здоровый Брамс. Клем­мер отваживается бросить реплику несогласия (и попадает точно в кольцо), что, мол, и Брукнер всегда выглядел очень здоровым. Клеммера са­мым серьезным образом ставят на место. Эрика скромно демонстрирует свои раны, нанесенные ей в личной схватке с музыкальной жизнью Вены и провинции. А потом она разочаровалась во всем этом. Тонко чувствующий человек, этот нежный ночной мотылек, обязательно сгорит на огне. «И поэтому,— говорит Эрика Кохут,— оба эти в высшей степени больных человека, а именно, Шуман и Шуберт, у которых даже фа­милии на одинаковый слог начинаются, ближе всего моему израненному сердцу. Не тот Шуман, которого уже покинули все его замыслы и идеи, а Шуман накануне этого состояния! Самую ма­лость накануне! Он уже ощущает, что его поки­дает разум, он страдает от этого тончайшими фибрами своей души, уже прощается с жизнью сознания, обращаясь к хору ангелов и демонов, однако он в самый последний раз собирается с силами, будучи уже не в состоянии полностью отдавать себе во всем отчет. Он с тоской вслу­шивается в то, о потере чего скорбит: в самое драгоценное, в себя самого. Это та стадия, на ко­торой еще понимаешь, что теряешь, прежде чем полностью утратить себя».

Эрика прочувствованным тоном сообщает, что ее отец, полностью потерявший рассудок, умер в клинике «Штайнхоф». Поэтому в принципе к Эрике надо относиться бережно, она перенесла большие трудности. Эрика не намерена более говорить об этом, когда здесь ее со всех сторон окружает лезущее в глаза здоровье, однако она делает несколько намеков. Эрика хочет высечь из Клеммера определенные чувства и безогляд­но прибегает к резцу. Эта женщина своими страданиями заслужила расположение мужчины, которого ей предстоит добиться, заслужила его до последней крошки. Интерес молодого чело­века снова вспыхивает ярким светом.

Перерыв закончился. Прошу вас, дорогие го­сти, займите свои места. Концерт продолжают вокальные сочинения Брамса в исполнении молодой, подающей надежды певицы-сопрано. А там и конец не за горами, все равно ведь никто не выступит лучше, чем дуэт Кохут — Хаберкорн. Аплодисменты звучат громче, чем до пе­рерыва, все чувствуют облегчение оттого, что концерт подошел к концу. Раздаются крики «браво», на этот раз кричит не только мама Эри­ки, но и ее лучший ученик. Мать и лучший уче­ник Эрики боковым зрением следят друг за дру­гом, оба кричат громко и энергично, испытывая друг к другу крайнее подозрение. Один явно чего-то добивается, с чем другой не хотел бы расставаться. Повсюду включают свет, зажига­ется и люстра на потолке, в этот прекрасный момент ни на чем не экономят. В глазах хозяина дома стоят слезы. Эрика сверх программы ис­полнила Шопена, и хозяина дома посещают воспоминания о ночной Польше, откуда он родом. Певице и Эрике, этой очаровательной аккомпаниаторше, преподносят гигантские букеты. Потом появляются две матери и один отец, которые тоже вручают букеты госпоже учительнице, занимающейся с их детьми. Моло­дой одаренной певице цветов больше не преподносят. Мать Эрики радушно помогает забаль­замировать букеты с помощью папиросной бумаги, чтобы они не помялись в транспорте. «Мы дойдем с этими чудесными цветами до останов­ки, а там трамвай довезет нас прямо до дверей дома». Она экономит на такси и не экономит на квартире. Сразу же появляются неизбежные друзья и помощники, предлагающие отвезти их на собственной машине, но мать заявляет, что это лишнее. «Большое спасибо. Мы ни от кого не принимаем одолжений и сами не делаем одолжений никому».

Подходит Вальтер Клеммер и помогает сво­ей учительнице надеть зимнее пальто с лисьим воротником, хорошо знакомое по музыкальной школе. Пальто прихвачено на талии пояском, меховой воротник очень пышный. Он помогает матери Эрики облачиться в черное каракулевое пальто. Он намерен продолжить разговор, кото­рый вынужден был прервать. С места в карьер он бросает несколько фраз об искусстве и лите­ратуре на тот случай, если фройляйн Кохут пос­ле того триумфа, который ей выпал, полностью опустошена  музыкой.  Он впивается в Эрику всей обоймой зубов. Он помогает ей надеть пальто, набираясь даже смелости, чтобы высвободить ее волосы, прижатые воротником, и аккуратно расправить их сверху. Он вызывает­ся проводить обеих дам до остановки.

В мать закрадываются подозрения, которые пока нельзя высказать вслух. Эрика испытывает смешанную с опасениями радость по поводу знаков внимания, которыми ее осыпают. Лишь бы они не превратились в град величиной с ку­риное яйцо и не набили ей шишек! Еще ей пода­рили огромный конфетный набор, и коробку несет Вальтер Клеммер, буквально вырвавший ее из рук Эрики. Кроме того, ему доверили бу­кет оранжевых лилий. Вся троица, отягощенная различными грузами, среди которых музыка — не самая легкая ноша, плетется к трамвайной остановке, сердечно попрощавшись с хозяева­ми. Молодые люди идут чуть впереди, мамуля за ними не поспевает, у них ведь ноги молодые. Однако у мамули зато есть возможность внимательнее наблюдать и лучше подслушивать. В Эрике возникает некоторая неуверенность, возникает уже сейчас, на этой ранней стадии, потому что бедная мамочка ковыляет позади совсем одна. Ведь обычно обе дамы Кохут на­слаждаются тем, что идут рука об руку, обсуждая успехи Эрики и бесстыдно вознося их до небес. Сегодня место привычной матери занимает не­весть откуда взявшийся молодой человек, а мать вынуждена следовать в арьергарде, совершенно подавленная и забытая. Материнские узы натя­гиваются изо всей силы и тянут Эрику назад. Эрика испытывает сильное неудобство оттого, что мать в одиночку шагает сзади. Она сама так захотела, что еще более усугубляет ситуацию. Если бы господин Клеммер не казался таким незаменимым, Эрика со всем комфортом ше­ствовала бы рядом со своей родительницей. Они бы на пару пережевывали сегодняшнее со­бытие и даже попробовали бы конфет из короб­ки. В ней возникает предвкушение домашнего тепла и уюта, которые ждут ее в их совместной квартире. Тепло оттуда никуда не исчезало. Может быть, они даже успеют посмотреть по телевизору последний фильм. Это прекрасный завершающий аккорд для такого звучного дня. А ученик жмется к ней все ближе. Не лучше ли ему сохранять дистанцию? Неловко ощущать рядом с собой пышущее жаром молодое тело. Молодой человек выглядит ужасно здоровым и беззаботным, отчего Эрика впадает в панику. Не намеревается ли он обременить ее своим здоровьем? Уютная компания вдвоем, в которую не берут никого лишнего, оказывается под угро­зой. Кто как не мать позаботится о покое, поряд­ке и уверенности в собственных четырех сте­нах? Всеми фибрами души и тела Эрику тянет оказаться дома, в мягком кресле перед телевизо­ром, за надежно закрытой дверью. У нее свое любимое кресло, у матери свое, и мать кладет опухшие ноги на пуфик, обтянутый каракулем. Домашнее благополучие начинает давать силь­ный крен, потому что от этого Клеммера никак не отвязаться. Не собирается ли он вторгнуться в их жилище? Эрика больше всего хочет снова оказаться в матери, мягко качаясь на теплых волнах ее околоплодных вод. Снаружи так же тепло и влажно, как внутри тела. Эрика цепене­ет от мысли о матери, когда Клеммер прижима­ется к ней слишком плотно.

Клеммер говорит и говорит без умолку. Эрика молчит. В голове ее проносятся воспоминания о редких экспериментах с противопо­ложным полом, но память о прошлом не достав­ляет ей удовольствия. Прошлое не принесло ей удовольствия и тогда, когда оно еще было на­стоящим. Однажды это самое случилось у нее с одним из представителей мужского пола, который, пока они сидели в кафе, пел ей в уши так настойчиво, что она сдалась, чтобы только заставить его замолчать. Жалкая коллекция бледнолицых домоседов дополняется молодым юристом и молодым учителем гимназии. С тех пор минуло много лет. Оба молодых человека с высшим образованием, каждый в свой черед, после совместного посещения концерта совер­шенно неожиданно направляли на Эрику в гар­деробе рукава ее пальто, словно стволы пуле­метов. Тем самым они обезоруживали Эрику, ведь у них имелись в наличии и более опасные стволы. Каждый раз Эрика хотела только одно­го: как можно быстрее вернуться к матери. Мать об этих вещах не подозревала. Таким образом дочь попаслась в двух-трех холостяцких кварти­рах с крохотными кухнями и сидячими ванна­ми. Для нее, гурмана от музыки, это были горь­кие пастбища.

Поначалу ей доставляло некоторое удоволь­ствие пыжиться и изображать из себя пианистку, временно не выступающую с концертами. Ни у кого из этих молодых людей на канапе еще не сиживала ни одна пианистка. Мужчина мгновенно усваивает рыцарские привычки, а женщина наслаждается открывшейся ей широкой перспективой, не замечая мужчины. Однако во время любовного акта ни одной женщине не удается надолго сохранить свое величие. Доволь­но скоро молодые люди начинали находить вкус в очаровательной свободе поведения, кото­рую распространяли и за стены квартиры. Они переставали распахивать перед ней дверь авто­мобиля, обливали ядом насмешек по поводу ее неуклюжести. После того как все произошло, женщине лгут, ее обманывают, мучают, ей редко звонят. Женщину намеренно оставляют в неве­дении по поводу собственных планов. Отвечают не на все письма. Женщина ждет и ждет, но все напрасно. И она не задается вопросом, почему она ждет, ведь ответа боится больше, чем ожида­ния. А мужчина тем временем решительно ока­зывает услуги другим женщинам в своей другой жизни.

Молодые люди привели в движение страсть Эрики, но потом вновь затормозили эту страсть. Они перекрыли ей кран. Эрике удалось вдох­нуть лишь самую малую толику сладковатого газа. Эрика попыталась привязать их к себе чув­ствами и страстью. Она ожесточенно молотила кулачками по раскачивающемуся над ней мерт­вому грузу, восхищение исторгало из нее громкие крики. Она целеустремленно царапала ног­тями спину своего партнера. Сама она ничего не чувствовала. Она изображала бурную, подав­ляющую ее страсть для того, чтобы мужчина на­конец остановился. Он хотя и останавливался, однако приходил снова. Эрика ничего не чув­ствует и никогда ничего не чувствовала. В ней столько же чувства, как в обломке кровельной черепицы, поливаемой дождем.

Каждый из этих господ вскоре бросал Эрику, и теперь она не хочет иметь над собой господи­на. От мужчин исходят лишь слабые раздражи­тели, да они и не слишком-то старались вызвать в ней чувство. Они не слишком утруждали себя ради Эрики, этой необычной женщины. Такую женщину им никогда больше не встретить. Ведь эта женщина — единственная в своем роде. Они пожалеют об этом, но, увы, все равно продол­жают так поступать. Когда они сталкиваются с Эрикой на улице, они отворачиваются и ухо­дят. Они не утруждают себя и не стремятся глубже познать уникальные возможности этой женщины в области искусства, они с большим удовольствием заняты своим поверхностным опытом и предоставляющимися возможностя­ми. Эта женщина предстает как слишком боль­шая глыба для их тупых ковырялок. Они прикидывают, что эта женщина скоро завянет и засох­нет. От этого их вовсе не мучает бессонница. Эрика скукоживается до размеров мумии, а они заняты своими скучными делами, не понимая, что редкостный цветок нуждается в постоянном поливе.

Господин Клеммер, не подозревающий ни о  чем подобном, плывет, словно живой букет цветов, рядом с младшей Кохут, а Кохут-старшая движется в его кильватере. Он так молод. Он даже не подозревает, насколько он молод. Он награждает свою учительницу почтительным и одновременно заговорщическим взглядом. Он разделяет с нею тайну постижения искусства. Наверняка эта женщина, которая идет рядом с   ним, прикидывает, каким образом сейчас от­делаться  от матери.  Как бы ему пригласить Эрику на бокал вина, чтобы завершить день последним праздничным аккордом? О чем-то боль­шем Клеммер не думает. Учительница для него чистое существо. Отделаться от матери и пойти с Эрикой в кафе. Эрика! Он произносит ее имя. Она делает вид, что не расслышала, и ускоряет шаги, чтобы поскорее добраться до трамвая и чтобы молодому человеку не пришли в голову странные мысли. Пора бы ему наконец уйти! Вокруг так много дорог, по которым он может удалиться. Как только он исчезнет, она вместе с матерью перемоет ему все косточки, ведь он наверняка ее тайно обожает. «Вы сегодня будете смотреть фильм с Фредом Астером? Я-то уж точ­но посмотрю! Не хочу его пропустить». Теперь господину Клеммеру известно, что его ожидает, а именно — ничего.

На неосвещенном виадуке через городскую железную дорогу Клеммер предпринимает отча­янную попытку, неожиданно беря госпожу учи­тельницу за руку. «Дайте мне вашу руку, Эрика. Эта рука способна так чудесно играть на фор­тепьяно». Рука холодно проскальзывает сквозь ячейки расставленной сети и снова исчезает. Поднялся короткий порыв ветра, потом все сно­ва затихло. Она ведет себя так, словно не обра­тила внимания на попытку сближения. Первая неудачная попытка. Рука его осмелела, потому что мамуля какое-то время семенила рядом с ними. Мамуля превратилась в боковой прицеп, чтобы контролировать поведение молодой пары с фасада. Она спустилась на мостовую, потому что тротуар в этом месте узкий, а машин сейчас не видно. Дочь считает, что это опасно, и немед­ленно возвращает свою рисковую мамашу на тротуар. Рука Клеммера замирает на полпути.

Клеммер предпринимает новую попытку. Рот его не закрывается, в уголках губ не образуется никаких складочек, возникающих с возрас­том. Он болтает без умолку. Он хочет обменяться с Эрикой мнением по поводу одной книги. Он говорит о Нормане Мейлере, которым восхища­ется как человеком и как художником. Он понял эту книгу таким вот образом, возможно, Эрика поняла все совершенно иначе? Эрика книгу не читала, и разговор иссякает. Таким вот образом дело не сладится, купцы не сторгуются. Эрике хочется сторговать себе ушедшую юность, а Клем­мер явно наладился за ней ухаживать. Молодое лицо молодого человека мягко блестит под све­том фонарей и ярких витрин магазинов, а рядом с ним съеживается пианистка, словно пылающий лист бумаги в топке страсти. Она не отва­живается взглянуть на мужчину. Мать наверняка разлучит эту намечающуюся парочку, когда ей потребуется. Эрика отвечает односложно и без интереса, ее скованность растет тем больше, чем ближе они подходят к остановке. Мать пре­пятствует вершащемуся у нее на глазах взаимо­обмену молодости, рассуждая о простуде и во­всю расписывая ее симптомы в деталях. Дочь с ней соглашается. Нужно заранее поберечь себя, завтра будет слишком поздно. Господин Клем­мер предпринимает последнюю отчаянную по­пытку, расправляя свое оперение и возвещая, что ему известно хорошее средство против бо­лезни: своевременная закалка. Он рекомендует ходить в сауну. Он рекомендует хорошенько по­плавать в бассейне. Он рекомендует спорт вооб­ще и один из его самых привлекательных видов в частности: плавание на байдарке по открытой воде. Сейчас, зимой, это невозможно из-за льда, и временно можно заняться другими видами спорта. Однако совсем скоро, уже ранней вес­ной, можно пойти на байдарке, это совершенно великолепно, потому что реки заполнены талой водой и несут с собой все, что в них попада­ет. Клеммер рекомендует после такого похода опять сходить в сауну. Он рекомендует бег трус­цой, пробежки в лесу, длительный бег. Эрика не вслушивается в его слова, но ее взгляд скользит по нему, а затем она, сконфузясь, мгновенно отводит взор. Она словно ненароком выгляды­вает из тюрьмы своего старящегося тела. Она не станет расшатывать прутья клетки. Мать не позволит ей прикоснуться к решетке. Клеммер, горячий боец, проявляющий несогласие, что бы там Эрика ни говорила, смело делает шаг впе­ред, словно молодой бычок, который опрокиды­вает забор. Рвется ли он к корове или на новое пастбище? Трудно сказать. Он рекомендует ей спорт по той причине, что с его помощью мож­но пробудить радость и чувство собственного тела. «Вы не поверите, госпожа учительница, какую радость иногда можно испытывать от собственного тела! Спросите свое тело, чего оно хочет, и оно вам ответит. Поначалу оно, это тело, выглядит невзрачно, но зато потом — ого-го! Оно движется и развивает мускулы. Оно распрямляется на свежем воздухе. Конечно, у него есть свои пределы. И здесь, как всегда, справедливо заметить: особым образом всего этого помогает достичь байдарка, мой любимый вид спорта». В голове у Эрики проносятся гуманные воспоминания, что-то подобное она уже видела по телевизору — байдарочников на быстрой реке. Их показывали в большой спортивной передаче в выходные, до начала вечернего фильма. Она вспоминает об этих бай­дарочниках в оранжевых спасательных жиле­тах и ребристых шлемах на головах. Они торча­ли в крошечных лодках или в чем-то похожем, словно засахаренные груши в ликерной бу­тылке. Во время своих упражнений они часто переворачивались. Эрика улыбается. Она вспо­минает об одном из байдарочников, заставив­шем ее испуганно вскрикнуть, но сразу же снова о нем забывает. В ней остается только слабое желание, которое она тоже сразу забывает. Ну вот. Мы почти пришли!

Фраза застывает на губах Клеммера. Он мям­лит что-то про горные лыжи, для которых сейчас самый сезон. «Вовсе не нужно уезжать дале­ко за город, в окрестностях много отличных склонов любой крутизны. Разве не здорово? Поедем как-нибудь вместе, госпожа учительни­ца, ведь молодежь должна тянуться к молодежи. Там нас будут окружать мои друзья-одногодки. Они о вас самым лучшим образом позаботят­ся, госпожа учительница».— «Мы не слишком спортивны,— прерывает разговор мать, которая никогда не видела спорт ближе, чем на телеэкране.— Зимой мы с большим удовольствием уединяемся дома и смотрим хороший детектив. Мы вообще любим уединяться, знаете ли. Мы знаем, что и откуда, а вот что и куда — этого мы знать не хотим. Ведь можно сломать себе ноги».

Клеммер говорит, что его отец практически в любой момент может дать ему машину, если попросить заранее. Его рука шарит в темноте и вновь выныривает совершенно пустой.

В Эрике возникает все более сильное отвра­щение: скорей бы уж он ушел! Свою руку он пусть прихватит с собой. Прочь! Он олицетво­ряет собой ужасный вызов жизни, обращенный к ней, к Эрике, а она обычно отвечает лишь на вызов, связанный с достоверной интерпретаци­ей музыкальных произведений. Наконец-то по­казалась остановка, уютно освещенный домик из оргстекла с маленькой скамеечкой под кры­шей. Вокруг никаких разбойников, а уж с Клем­мером они вдвоем с матерью как-нибудь спра­вятся. Свет фонаря. На остановке две плотно укутанные фигуры, тоже женщины, их никто не провожает, никто не защищает. В этот поздний час интервалы между трамваями уже большие, и Клеммер, к сожалению, по-прежнему не ухо­дит. Пусть разбойников не видно, но вдруг они появятся, вот Клеммер и пригодится. Эрике становится жутко. Их сближению пора поло­жить конец, да минет ее чаша сия. Вот и трам­вай! Она все как следует обсудит с матерью, когда Клеммер наконец-то уйдет. Сначала он должен уйти, и лишь тогда он превратится в тему для подробного обсуждения. Ощущение легкой щекотки, словно пером проводят по коже. Подходит трамвай и бодро увозит с собой обеих дам. Господин Клеммер машет рукой, однако дамы полностью заняты своими кошель­ками и проездными билетами.

 

Ребенок, об одаренности которого по-пре­жнему непрестанно говорят, но которому разрешают двигаться только так, словно он сидит в мешке, затянутом на шее,— этот ребенок со страшной беспомощностью падает, споткнув­шись о низко натянутые шнуры. Он беспомощ­но хватает воздух руками и сучит ножонками. Проволока, о которую он споткнулся,— громко жалуется ребенок,— возникла на его пути из-за невнимательности других. ОНА никогда ни в чем не виновата. Учителя, заметившие это, хвалят и утешают ее, находящуюся под прессом музыкальных претензий, ее, которая, с одной сторо­ны, жертвует все свое свободное время музыке, а с другой — выставляет себя на всеобщее по­смешище. И все же учителя испытывают тихое отвращение, легкий ужас, когда сами же заявля­ют, будто ОНА — единственная, у кого после уроков не одни только глупости на уме. ЕЕ под­вергают бессмысленным унижениям, на кото­рые ОНА жалуется дома. Мать, устремляющаяся со всех ног в школу, во всю глотку жалуется на других учениц, которые хотят основательно испортить ее чудесного отпрыска. И вот тогда-то накопившаяся ярость окружающих обрушивается на Эрику по-настоящему. Возникает круговорот жалоб и основательных поводов для жалоб. Ме­таллические ящики из-под молочных бутылок в школьном буфете заступают ЕЙ дорогу, требуя от нее внимательности, которой в ней нет. Все ее внимание тайком приковано к мальчишкам-соученикам, она тайно наблюдает за ними са­мым краешком глаза, а голова ее тем временем движется в совершенно другую сторону и не обращает никакого внимания на мужающих мальчиков. Или — на то, чего они хотят, упраж­няясь в мужании.

В вонючих классных комнатах ее повсюду подстерегают препятствия. По утрам там усердно потеет простоватый ученик-середняк, еле-еле справляющийся с заданиями, а родители вовсю нажимают на клавиатуру его умственных спо­собностей, чтобы он оказался по меньшей мере в середине списка по итогам года. Во вто­рой половине дня классная комната поступает в распоряжение необычайно талантливого уче­ника, готовящего себя к необычайным успехам на музыкальном поприще: он обучается по спе­циальной программе и измывается над разместившейся в здании музыкальной школой. Инструменты, изрыгающие из себя звуки, словно саранча, врываются в прибежище духа, и весь день напролет школу переполняют вечные ценности, те ценности, которые пребудут вовек,— ценности знания и музыки. Такие ученики музыки представлены любым возрастом и любым размером, они есть даже среди старшеклассников и студентов! Все они едины в своем стремле­нии производить музыкальные звуки в одиноч­ку или собравшись в группы.

Ее все сильнее притягивают к себе недости­жимо маячащие перед ней воздушные пузыри внутренней жизни, о которой другие не имеют никакого представления. В самой своей сердцевине она по-неземному прекрасна, и эта сердцевина существует сама по себе в ее голове, другие этой сердцевины не видят. Она творит в своем мозгу собственную красоту, в своих фантазиях наделяя себя лицом красотки со страниц иллю­стрированного журнала. Мать бы ей это за­претила. Она меняет свои лица как захочет. Она то блондинка, то шатенка, мужчины ведь любят таких женщин. И она стремится этому соответ­ствовать, ей ведь хочется, чтобы и ее любили. Сама по себе она все что угодно, только не кра­савица. Она талантлива, вежлива, воспитанна, но красотой тут и не пахнет. Она скорее не­взрачна, и мать ей об этом постоянно напоми­нает, чтобы она не возомнила вдруг, что она красивая. Она может привязать к себе человека лишь СВОИМ умением и СВОИМИ знаниями,— грозит ей мать самым подлым образом. Она угрожает прибить ребенка, если когда-нибудь увидит его с мужчиной. Мамаша сидит у дверно­го глазка, все держит под контролем, ищет, под­считывает, делает выводы, наказывает.

ОНА укутана паутиной повседневных забот, словно египетская мумия, но никто не горит же­ланием прийти на нее взглянуть. Вот уже три года, как она терпеливо ждет, когда исполнится ее желание и ей купят первые туфли на высоком каблуке. Она ни на секунду об этом не забывает. ЕЕ желание требует терпения. В ожидании туфелек она может приложить свое терпение к сольным сонатам Баха, с овладением которыми коварная мать связывает грядущее приобретение. Она никогда не получит этих туфелек. Когда-нибудь она купит их сама, когда станет зарабатывать. Туфельки постоянно маячат у нее перед носом, как морковка перед осликом. Используя эту приманку, мать выуживает из нее еще одну пье­су Хиндемита, а потом еще одну. Зато мамочка любит свое дитя, на что туфли уж никак не спо­собны.

В любой момент она возвышается над всеми прочими, в любой момент мать стремится под­нять ее над другими. Все они остаются далеко внизу, в компании таких же, как они сами.

Ее невинное желание с течением лет пре­вращается в разрушительную алчность, в волю к уничтожению. Она хочет силой взять все, что имеют другие. Она хочет разрушить все, чего она не сможет иметь. Она начинает красть вещи. В ателье на самом верхнем этаже, куда она хо­дит на уроки рисования, начинают пропадать целые армады акварельных красок, карандашей, кисточек, линеек. Пропадают даже пластмассовые солнезащитные (sic!) очки, стекла которых — модная новинка — переливаются всеми цветами радуги! Все, что она крадет, она из страха сразу же выбрасывает на улице в первую попавшуюся му­сорную урну (ворованное пользы не приносит), чтобы эти вещи у нее не обнаружили. Мать ее постоянно обыскивает и находит всегда одно и то же: плитку шоколада, купленную без спроса, или мороженое, купленное на сэкономленные трамвайные деньги.

Вместо солнечных очков она лучше бы по­заимствовала новый фланелевый костюм серого цвета, принадлежащий другой девочке. Но кос­тюм не так-то просто стащить, если его владе­лица из него никогда не вылезает. В отместку ЕЙ удается приложить поистине детективное старание и выяснить, что костюм милая девочка заработала собственным телом на панели. ОНА много дней подряд следовала за серой волчьей тенью владелицы костюма; консерватория и бар «Бристоль» находятся по соседству, вместе с его посетителями, коммерсантами средневекового возраста, которые как раз сегодня так одиноки, девочка, так одиноки. Ее однокласснице испол­нилось всего-навсего шестнадцать нежных лет, и школа реагирует на ее поступок в соответ­ствии с инструкциями. ОНА рассказывает матери о своей заветной мечте, о сером костюме, и о том, как на него можно самой заработать. Она лепечет эти слова с наигранной детской беззаботностью, чтобы мамочка порадовалась неосведомленности собственного ребенка и похвалила за это. Мамочка в тот же час вонзает шпоры в своего боевого скакуна. Кипя от возбуждения, с пеной у рта, запрокинув голову, мамочка врывается в школу, и ее появление приводит к тому, что одноклассницу вышвыривают вон. Серый кос­тюм вылетает из школы вместе со своей обладательницей; костюм вылетает с глаз долой, но не из сердца вон, и в нем долго еще остаются кровоточащие борозды и трещины, напоми­нающие о костюме. Его владелица в качестве наказания станет продавщицей в парфюмер­ном магазине на одной из центральных улиц и останется там на всю жизнь, не пережив счас­тья от обретения аттестата зрелости. Она не ста­нет тем, кем могла бы стать.

В качестве вознаграждения за немедленное сообщение о грозной опасности ЕЙ позволено собственноручно сшить себе из лоскутов деше­вой кожи экстравагантную, совершенно невозможную сумку для школы. Мать при этом заботится, чтобы дочь со смыслом проводила свободное время, которого у нее не бывает. Про­ходит много времени, прежде чем сумка готова. Но зато ей удалось сотворить такое, что никто другой не назовет своей собственностью, да и не захочет назвать. Лишь ОНА решается выйти с этой сверхнеобычной сумкой на улицу!

Созревающие мужчины и молодая музыкаль­ная поросль, с которой ей вместе приходится за­ниматься камерной музыкой и играть в оркестре, пробуждают ту ноющую тоску, которая, кажется, в ней уже давно и глубоко таилась. Поэтому ОНА демонстрирует свою неизбывную гордость. Только вот чем гордиться? Мать умоляет и за­клинает ее, чтобы она дорожила своей честью, потому что она себе «этого» потом никогда не простит. Она не может простить себе самой ма­лейшей оплошности, которая и месяцы спустя свербит в ней и наносит уколы. Очень часто ей причиняет боль жестокая мысль о том, что сле­довало бы поступить совсем иначе, но, увы, уже поздно! Этот маленький оркестрик несбывших­ся намерений находится под личным управле­нием учительницы-скрипачки, и первая скрип­ка в нем олицетворяет абсолютную власть. Она хотела бы держаться сильных, чтобы подняться вместе с ними. Она всегда делает ставку на силу с тех самых пор, как впервые увидела собствен­ную мать. Молодой человек, на которого другие скрипки равняются, как флюгеры по ветру, в перерыве между музицированием читает серь­езные книги, готовится к приближающемуся экзамену на аттестат зрелости. Он говорит, что скоро в его жизни начнется серьезная пора, нач­нется учеба. Он строит планы и смело говорит о них вслух. Порой он смотрит словно бы сквозь НЕЕ, вероятно повторяя то ли математические формулы, то ли формулы светского поведения. Ему никогда не удается поймать ее взгляд, ведь она уже давно заносчиво смотрит в потолок. Она не видит в нем человека, видит только музыканта. Она его в упор не видит, и он просто обязан заметить, что для нее он пустое место. Внутри у нее — раскаленный жар. Ее светильник ярче, чем тысяча солнц, льет свет на эту дохлую крысу, которая зовется ее половой принадлеж­ностью. Однажды, чтобы обратить его взгляд на себя, она обрушивает крышку фанерного футляра скрипки на свою левую руку, которая ведь ей так необходима. Она громко вскри­кивает от боли, чтобы обратить на себя его внимание. Быть может, он проявит к ней галантность, но куда там, он собирается пойти в армию — долг есть долг. Кроме того, он жаждет преподавать в гимназии природоведение, не­мецкий и музыку. С музыкой, единственным из этих предметов, он уже довольно хорошо справ­ляется. Чтобы добиться у него признания как женщина, чтобы он внес ее в записную книжку своей памяти под рубрикой «женск.», она в пере­рывах между занятиями совершенно одна, соло, играет на рояле. С роялем она управляется очень ловко, однако он оценивает ее по ее жут­кой неуклюжести в обыденной практической жизни. По ее неловкости, которая не даст ей проторить тропинку к его сердцу.

Она решила: никогда и никому не владеть ею до последней и крайней степени ее «я», до самого остатка! Она хочет иметь все и по воз­можности получить кое-что сверху. Мы есть то, чем мы владеем. Она громоздит крутые горы, ее знания и способности образуют вершину, укрытую утоптанным снежным настом. Лишь самый смелый лыжник справится с подъемом. Молодой человек в любую минуту может по­скользнуться на ее склонах и съехать в бездон­ную ледяную трещину. ОНА кое-кому доверила ключ к своему драгоценному сердцу, к своей душе из отполированных ледяных сосулек, и она в любой момент может забрать ключ обратно.

Вот ОНА и ждет с нетерпением, что ее цен­ность как будущей музыкальной звезды на бирже жизни возрастет. Она ждет потихоньку, все тише и тише, что кто-нибудь выберет ее, и она после этого сразу же сделает счастливый выбор в его пользу. Это будет особый человек, исключительный, музыкально одаренный, ли­шенный тщеславия. Однако он давно уже сделал выбор: английский как специализация или немецкий как специализация. И гордость его оправданна.

Снаружи ей что-то зазывно машет, нечто, в чем она намеренно не участвует, чтобы потом хвастаться, что она в этом не участвовала. Она мечтает о медалях и памятных знаках за успеш­ное неучастие, чтобы не быть измеренной, чтобы не быть взвешенной. Она, неуклюже ба­рахтающийся зверек с дырчатыми перепонка­ми между тупыми когтями, плывет, робко вытя­гивая вверх голову, в теплой материнской жиже, дергаясь в поисках исчезнувшего спаситель­ного берега. Шаг наверх, в скрытое за туманом сухое пространство, слишком затруднителен, и очень часто она сползает вниз по гладкому откосу.

Она тоскует по мужчине, который все знает и умеет играть на скрипке. Однако ему позволе­но будет ласкать ее лишь тогда, когда она его уложит наповал. Этот горный козлик, каждую секунду готовый броситься прочь, хотя уже и карабкается по каменистой осыпи, все же не об­ладает энергией, способной почуять ее жен­ственность, засыпанную камнями. Он отстаивает мнение, что женщина это женщина. Потом он делает шутливое замечание о пресловутом сла­бом женском поле, произнося: «Эти женщины!» Когда он играет для НЕЕ вступление, чтобы она в свою очередь включилась в игру, он смотрит на нее, не видя ее как следует. Он ничего не име­ет против НЕЕ, он ЕЕ просто не имеет в виду.

ОНА никогда не даст поместить себя в ситуа­цию, в которой будет выглядеть слабой или даже побежденной. Поэтому она остается там, где она находится. Она проходит лишь привыч­ные стадии учебы и послушания, никаких но­вых сфер она не ищет. Издают скрип винты пресса, с помощью которого из-под ее ногтей выдавливают кровь. Учеба требует от нее уже сознательного отношения, ведь пока человек к чему-нибудь стремится, он живет,— как ей было сказано. Мать требует от нее послушания. И еще, поучает мать: повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить.

Когда дома никого больше нет, она нарочно делает надрезы на своей плоти. Она всегда ждет момента, чтобы, укрывшись от посторонних взоров, резать себя. Как только за матерью захлопывается дверь, она сразу достает отцов­скую бритву, свой маленький талисман. ОНА вылущивает лезвие из его воскресного платьи­ца, состоящего из пяти слоев девственной синтетической пленки. С бритвами она обращается умело, ей ведь приходилось брить отца, брить мягкую отцовскую щеку, над которой нависает совершенно пустой лоб, не омраченный более ни одной мыслью и не затронутый более ни одним желанием. Это лезвие предназначено для ЕЕ плоти. Тонкая, изящная пластинка из голубо­ватой стали, гибкая, эластичная. Широко раздви­нув ноги, ОНА садится перед увеличивающим зеркалом для бритья и делает надрез, который должен увеличить отверстие, ведущее, словно дверь, в ее тело. У нее уже есть определенный опыт, она знает, что такой разрез с помощью лезвия не причиняет боли,— она часто исполь­зовала собственные руки и ноги как объект для испытания. Ее хобби — резьба по собствен­ному телу.

Это входное и выходное отверстие в теле, как и полость рта, вряд ли можно назвать красивым, однако оно необходимо. Она полностью предоставлена самой себе, и это ведь лучше, чем быть полностью предоставленной другим. Она держит все в своей руке. И рука у нее очень чуткая. Она точно знает, сколько раз и как глубоко. Отверстие она растягивает с помощью крепежного винта на зеркале и делает надрез. Быстро, пока никто не пришел. Она вводит и выводит холодную сталь, мало разбираясь в анатомии, и еще меньше ей сопутствует уда­ча,— вводит туда, где, как считает она, должно появиться отверстие. Края отверстия расходят­ся, она пугается этой резкой перемены. Кровь выступает наружу. Вид крови для нее — дело привычное, но привычка сейчас ее не выручает. Ей, как всегда, не больно. ОНА делает разрез не в том месте и отделяет друг от друга то, что Гос­подь Бог и матушка природа свели вместе в ред­костном единстве. Человеку это не позволено, и наказание не заставляет себя ждать. Она ни­чего не чувствует. Короткое мгновение две час­ти плоти, разделенные разрезом, с недоумением созерцают друг друга, потому что неожиданно между ними возникло расстояние, которого прежде не было. Долгие годы они делили горе и радость, и вот их отделяют друг от друга! В зеркале эти половинки к тому же меняются местами, и ни одна из них не знает, какой же, собственно, половинкой она является. И потом напористо вырывается наружу кровь. Капли кро­ви сочатся, струятся, смешиваются с другими, превращаются в стойкий ручеек. А затем — красный поток, текущий равномерно и успока­ивающе, когда отдельные ручейки сливаются вместе. Она совершенно залита кровью и не видит, что она там себе разрезала. Это было ее собственное тело, однако оно для нее страшно чужое. Она и не могла предположить, что не сможет больше контролировать линию разреза, как это делала, когда кроила платье, проводя по ткани маленьким колесиком отдельные точеч­ные, штриховые или штрихпунктирные линии и сохраняя контроль и обзор. ЕЙ нужно сначала остановить кровотечение, и ей становится страшно. Низ ее тела и страх — два близких союзника, они почти всегда появляются вместе. Если один из этих приятелей, не постучавшись, приходит ей в голову, она может быть уверена: другой где-нибудь неподалеку. Мать может проверить, держит ли ОНА ночью руки поверх одеяла или нет, однако чтобы взять под конт­роль страх, ей пришлось бы собственноручно вскрыть ребенку черепушку и выскоблить его оттуда.

Чтобы остановить кровь, она извлекает на свет свой любимый целлюлозный пакет, известный и ценимый любой женщиной за его досто­инства, особенно когда занимаешься спортом или вообще активно двигаешься. Пакет быстро заменяет позолоченную корону маленькой девочки, отправленной на детский бал в наряде принцессы. ОНА никогда не ходила на детские масленичные балы, она никогда не знала, что такое корона. И вот вдруг украшение королевы оказалось в ее трусиках, и женщина снова знает свое место в жизни. То, что детская гордость водружала себе на голову, очутилось теперь там, где женский ствол тихо ждет, когда его коснется топор. Принцесса стала взрослой, и тут уже воз­никают противоречия: одному подавай неброс­кую мебель с изящной фурнитурой, другому — гарнитур из настоящего кавказского орехового дерева, а третьему достаточно высокой полен­ницы дров. Но и в этом случае будущий хозяин может отличиться, он может сложить свою по­ленницу и очень компактно, и очень функцио­нально. В один угольный подвал входит дров больше, чем в другой, в который поленья набро­саны кое-как. Один домашний очаг горит доль­ше, чем другой, потому что и дров в него поло­жено больше.

 

Прямо за дверью ее дома Эрику К. ждет широко распахнутый мир, который непремен­но хочет навязаться ей в провожатые. Чем боль­ше Эрика его от себя отталкивает, тем суетливее мир ей навязывается. Ее подхватил сильный по­рыв весеннего ветра. Он раздул ее юбку-коло­кол, которая затем сразу безвольно опала. Поток воздуха, насыщенного бензиновыми выхлопа­ми, накрыл ее как толстым одеялом, так что ста­ло трудно дышать. Ветер со звоном и грохотом швырнул что-то об стену.

В маленьких магазинчиках ярко одетые по последней моде матери, серьезно относящиеся к своим обязанностям, склонялись над товара­ми, колеблясь за стеной теплого южного ветра. Детей держат на длинном поводке, пока моло­дые мамаши на невинных баклажанах и других экзотических плодах испытывают свои позна­ния, почерпнутые в журналах по изысканной кухне. От плохого качества этих женщин броса­ет в дрожь, как от гадюки, вдруг выставившей свою голову из зеленого кабачка. В это время ни один нормальный взрослый мужчина не ходит по улице, ему там нечего искать. Продавцы овощных лавок выставили на углах штабеля ящиков с разноцветными продуктами, насыщен­ными витаминами и пребывающими на разных стадиях гниения и разложения. Покупательни­ца с большим знанием дела роется в ящиках. Она брезгливо ощупывает каждый плод, чтобы определить его свежесть и упругость. Или уста­новить наличие химических консервантов и средств борьбы с вредителями на кожуре, что вызывает у молодой и образованной женщины отвращение. На этой вот кисти винограда от­четливо виден грибкообразный зеленоватый на­лет, очень ядовитый, эту гроздь обильно и грубо опрыскали, когда она еще росла на лозе. Гроздь с гримасой отвращения суют под нос зеленщице в темно-синем переднике — в доказательство того, что химия снова одержала победу над при­родой и что ребенок с молоком матери может впитать в себя раковую клетку. Результаты опро­сов недвусмысленно свидетельствуют: тот факт, что продукты питания в этой стране проверя­ют на наличие в них вредных веществ, много известнее, чем имя старого и вредного канцлера, ею управляющего. И покупательница средних лет интересуется качеством почвы, в которой вырос картофель. К сожалению, покупательни­ца уже находится в возрасте, чреватом опасно­стями. И теперь опасность, которая ее поджи­дает, резко увеличилась. В конце концов она покупает апельсины, ведь их можно очистить от кожуры, тем самым явно ограничив воздействие вредоносной окружающей среды. Домохозяйке не принесет пользы то, что она интересничает в овощной лавке, демонстрируя свои познания в области ядохимикатов, ведь Эрика уже прошла мимо нее, не удостоив и взглядом, а вечером, дома, ее не удостоит взглядом собственный муж, занятый чтением завтрашней газеты, которую он купил по пути домой, чтобы быть впереди своего времени в плане информации. И дети не отдадут должную дань заботливо приготов­ленному обеду, потому что они уже взрослые и давно живут отдельно от родителей. Они дав­но уже завели собственные семьи и сами усерд­но покупают отравленные овощи и фрукты. Когда-нибудь они будут стоять у края ее могилы и прольют несколько слез, а потом время при­мется за них. Они освободились теперь от за­боты о своей матери, настал черед их детям заботиться о них.

Эрика так фантазирует.

По дороге в школу и обратно Эрика почти вынужденно видит повсюду следы умирания людей и продуктов питания, она редко видит что-нибудь, что растет и процветает. Разве что в Ратушном парке или в Народном саду, где пышно тянутся вверх розы и тюльпаны. Но и они слишком рано радуются, потому что время увядания уже таится в них. Эрика так фантази­рует. Все укрепляет ее в этих фантазиях. По ее мнению, лишь искусство способно на длитель­ное существование. Эрика за ним ухаживает, подрезает его, подвязывает, пропалывает и, на­конец, собирает урожай. Однако сколько всего в искусстве уже исчезло и отзвучало без всякого тому оправдания. Ежедневно умирает по музы­кальной пьесе, по новелле или по стихотво­рению, потому что они в наше время не имеют никакого оправдания. И якобы непреходящее снова вопреки всему проходит, никому оно больше не известно. Хотя оно и заслуживает того, чтобы существовать длительно. В музы­кальном классе у Эрики даже дети способны выколачивать Моцарта и Гайдна из инструмен­та, а более продвинутые скользят на полозьях Брамса и Шумана, покрывая собственной ули­точной слизью лесную почву музыкальной ли­тературы.

Эрика К. решительно бросается навстречу порывам весенней бури, надеясь вынырнуть целой и невредимой на другом конце. Ей пред­стоит пересечь пустынную площадь перед рату­шей. Собака рядом с ней тоже чувствует первое дыхание весны. Все тварно-телесное для Эрики отвратительно и предстает постоянным пре­пятствием на ее прямо начертанном пути. Она, пожалуй, не страдает такой немощью, как ка­кой-нибудь инвалид, но все же свобода ее дви­жений ограничена. Ведь большинство людей с симпатией движутся в сторону «ты», в сторону партнера. Это все, о чем они только могут меч­тать. Если когда-нибудь кто-то из сотрудниц по консерватории берет ее под руку, она вздра­гивает от этой развязности. Никто не имеет пра­ва прислоняться к Эрике, на Эрику может опус­каться лишь легкое как пух искусство, готовое при каждом дуновении ветра вновь взлететь и опуститься где-нибудь в другом месте. Эрика так плотно прижимает свою руку к телу, что рука ее знакомой-музыкантши не может пре­одолеть эту стену и безвольно опускается. О та­ких людях, как она, говорят обычно: к ней не подступишься. И никто к ней не подступается. Ее обходят стороной. Знакомые готовы терпе­ливо ждать и тянуть время, лишь бы не столк­нуться с Эрикой. Некоторые из них привлекают к себе внимание, громко разговаривая, Эрика — никогда. Некоторые приветливо машут рукой, Эрика — никогда. Есть и те, и другие. Кто-то из них ни секунды не стоит на месте, распевает во все горло, громко кричит. Эрика — никогда. Ведь им ведомо, чего они хотят. Эрике — ни­когда.

Две  девчонки,   по   возрасту — школьницы или ученицы где-нибудь на производстве, идут ей навстречу, громко хихикая и тесно обняв­шись, головы прижаты друг к другу, как две бусины. Они висят друг на друге, эти ягодки. Наверняка их сплетенность сразу разрушится, когда подойдет приятель одной из них. Они мгновенно дадут вызволить себя из теплых и дружеских объятий, чтобы направить свои присоски в его сторону и, словно дисковые мины, пробрать его до костей. Когда-нибудь позже произойдет так, что неприязнь оглуши­тельно взорвется и женщина расстанется с муж­чиной, чтобы дать выход своему запоздалому таланту, лежавшему под спудом.

Люди не в состоянии ходить и стоять пооди­ночке, они появляются толпами, хотя и в одиночку они уже слишком большая нагрузка для земной поверхности,— думает Эрика, которая гуляет сама по себе. Бесформенные голые чер­ви, лишенные опоры и позвоночника, лишен­ные всякого соображения! Их никогда не каса­лось волшебство, оно никогда не овладевало ими — волшебство музыки. Они сцепляются друг с другом своей дикой растительностью, ко­торую не тронет никакое дуновение.

Эрика чистит перышки, похлопывая себя руками. Легкими скользящими ударами она проходится по юбке и пиджаку из дешевого сукна. При таких бурях и ветрах пыль наверняка к ним пристала. Прохожих Эрика обходит стороной, едва завидев их издали.

-----------------------

Был один из весенних дней, залитых тягост­но колеблющимся освещением, когда обе дамы Кохут сдали слабоумного отца, уже полностью утратившего способность ориентироваться во времени и пространстве, в специальный санато­рий в Нижней Австрии, прежде чем его перевели в государственную психлечебницу «Штайнхоф» — это печальное название даже чужеземцам знакомо по мрачным преданиям — и навсегда там оставили. На столько, на сколько ему хотелось! Совершенно по его желанию.

Колбасный торговец, знаменитый тем, что всегда забивает скотину сам, хотя ему никогда бы и в голову не пришло забить себя самого, вызвался отвезти их на сером микроавтобусе-«фольксвагене», в котором обычно болтались подвешенные на крючках половинки телячьих туш. Папуля едет среди весеннего пейзажа и ды­шит полной грудью. Он везет с собой багаж, в котором каждый предмет снабжен аккуратной монограммой, на каждом носке собственноруч­но вышита буква «К», кропотливая ручная рабо­та, однако ни восхищаться ею, ни просто оце­нить ее он давно уже не в состоянии, хотя эти ловкие пальцы принесут ему пользу, не дав вос­пользоваться его носками безо всякого злого умысла господину Новотному или господину Витвару, таким же чокнутым, как он сам. Их фа­милии начинаются с других букв, а что делать с престарелым господином Келлером, который ходит под себя? Ну, он помещен в другую палату, как удовлетворенно установят Эрика с матерью. Они едут и едут и скоро будут на месте. Они ско­ро доберутся до цели! Они едут мимо возвышен­ности Рудольфсхёе, мимо замка Фойерштайн, мимо озера Винервальдзее, мимо гор Кайзер-брунненберг, Йохграбенберг. Едут мимо горы Кольрайтберг, на которую в старые, но не доб­рые времена они совершали восхождение вмес­те с отцом, почти доезжают до горы Бухберг, однако здесь им предстоит свернуть. А за гора­ми их наверняка ждет Белоснежка! На ней изящная одежда, и она смеется от радости, что в ее царство снова кто-то забрел. Она ждет в сель­ском доме на две семьи, полностью перестро­енном, принадлежащем теперь хозяевам с сель­скими корнями и с источниками дохода, укры­ваемыми от налогов, в доме, оборудованном с благородной целью для ухода за нервноболь­ными и для извлечения финансовой выгоды из их душевного нездоровья. Таким вот образом дом служит не двум семьям, как прежде, а мно­гим и многим сумасшедшим, давая им прибе­жище и защиту от себя и от других людей. Паци­ентам позволено заниматься поделками или со­вершать прогулки. И в том, и в другом случае за ними установлен надзор. Когда они мастерят что-нибудь, вокруг скапливаются отходы и вся­кий мусор, когда совершают прогулки вокруг дома, везде таятся разные опасности  (побег, травма, укус животного), а вот с хорошим дере­венским воздухом не возникает никаких про­блем — он здесь бесплатный. Каждому позволе­но дышать столько, сколько ему нужно и за­хочется, за каждого пациента официальный опекун вносит солидную плату, чтобы больного приняли и оставили в санатории, а это связано еще и с дополнительными расходами и чаевы­ми для обслуги в зависимости от того, насколь­ко пациент труден и нечистоплотен. Женщины размещаются на третьем этаже и в мансарде, мужчины — на втором этаже и в боковом флиге­ле, который представляет собой перестроенный гараж, хотя теперь выглядит как настоящий ма­ленький домик с проведенной в него холодной водой и с протекающей крышей. Легковушки, принадлежащие персоналу, в эту гниль и пле­сень никто не ставит. Их паркуют прямо во дво­ре. Пациент, за которого заплатили по льготной цене, иногда находит пристанище в кухне и чи­тает при свете карманного фонарика. Пристрой­ка имеет размеры, достаточные для «опель-каде­та», а вот «опель-коммодор» здесь бы застрял и не сдвинулся ни вперед, ни назад. Сколько хва­тает взгляда, все обнесено добротным забором из толстой проволоки. Родственники не могут ведь сразу забрать назад только что доставлен­ного пациента, они с таким трудом его сюда привезли и заплатили уйму денег. На доходы, которые владельцы дома получают от своих маленьких гостей, они наверняка приобрели себе какой-нибудь замок там, где им не будут мозолить глаза эти идиоты. И в этом замке семья владельцев уж точно будет жить сама по себе, без соседей, чтобы отдохнуть от забот по дому призрения.

Отец, с потухшим взором, надежно ведомый под руки, устремляется к своему грядущему дому, только что покинув свой родимый дом. Ему выделили милую комнатку, она его уже дожидается. Чтобы освободить новому жильцу место, старому пришлось умереть после продолжительной болезни. И новому пациенту когда-нибудь придется очистить место. Ущербные ду­хом требуют больше места, чем люди нормаль­ного облика. Их не накормишь отговорками, им нужно по меньшей мере столько же места, сколько овчарке средних размеров. Владельцы уверяют: все комнаты полностью заняты, и ко­личество койко-мест можно бы даже увеличить! Однако отдельно взятый пациент, по большей части соблюдающий постельный режим, посколь­ку так от него меньше грязи и больше экономии места, вполне заменим любым другим пациентом. Жаль, конечно, что нельзя получать двойную плату за каждого, а то бы владельцы постара­лись. За всех, кто здесь лежит и разевает клюв, платят, и эта плата для владельцев вполне оправ­дывает себя. Все, кто здесь лежит, здесь и останут­ся, потому что так распорядились их близкие. Ситуация постояльца в крайнем случае может только ухудшиться, и тогда ему предстоит пере­вод в «Штайнхоф» или в «Гуггинг»! Комната акку­ратно поделена между отдельными койками, у каждого пациента есть своя постель, кроватки очень маленькие, зато в каждую комнату их помещается больше. Между лежаками оставлено расстояние сантиметров в тридцать, только-только для того, чтобы лежачий пациент мог при необходимости встать и опростаться, что запрещено делать прямо в постели, поскольку связано с дополнительными трудовыми затра­тами со стороны персонала. Если пациент себе такое позволяет, он обходится дороже, чем его тюфячок, и его отправляют в более страшное место. Часто у него бывает повод спросить, кто лежал на его постельке, кто ел с его блюдца или кто рылся в его сундучке. Ах, эти гномики! Как только раздается гонг, возвещающий о долго­жданном обеде, гномы беспорядочной толпой, толкаясь и наступая друг другу на ноги, устрем­ляются в помещение, в котором Белоснежка со всей присущей ей нежностью ждет каждого из них. Она любит их всех, каждого прижимает к своей груди, она — воплощение давно забы­той женственности, с кожей, белой как снег, и с волосами, черными как эбеновое дерево. На самом деле в этом помещении их ждет лишь огромных размеров стол из монастырской тра­пезной, специально для этих свиней покрытый кислотоустойчивой, моющейся, защищенной от механических повреждений пластиной, ведь им неведомо, как следует вести себя за столом. И посуда тоже из пластмассы, чтобы один идиот не отколошматил ею себя или другого идиота; обходятся и без ножичка, и без вилочки, есть только маленькие ложечки. Если бы подали мясо, чего и в заводе (sic!) не бывает, его бы пришлось предварительно разрезать на маленькие кусоч­ки. Их тела прижимаются друг к другу, они вер­тятся, толкаются и щиплются, и каждый стремится защитить свое крохотное местечко от других.

Отец не понимает, почему его привезли сюда, ведь это место никогда еще не было для него домом. Ему многое запрещают, да и на то, что позволено, смотрят с неудовольствием. К тому, что он все делает неправильно, он уже привык, так всегда говорит его супруга, ему нельзя ни к чему прикасаться, ему нельзя волноваться, он должен справиться со своим беспокойством, ему лучше лежать себе потихоньку, этому люби­телю бесконечных прогулок. Он должен следить за тем, чтобы не вносить в дом грязь и не выно­сить из дома ничего, что принадлежит владель­цам. Внешнее и внутреннее нельзя смешивать друг с другом, все имеет свое место, и для прогулок снаружи следует даже менять одежду или дополнительно одеваться, но одежду эту украл сосед по комнате, чтобы отравить старику прогулку снаружи. Отец сразу устремляется прочь, едва только его помещают в эту камеру хранения, но его тут же арестовывают и при­нуждают в ней остаться. Иначе как бы его семья отделалась от этого нарушителя спокойствия, а владельцы пансиона приобрели бы свои бо­гатства? Одни хотят, чтобы он оставался подаль­ше от них, а другие, чтобы он у них подольше оставался. Одни живут за счет того, что он нахо­дится у них, а другие — за счет того, что он их оставил и находится теперь вне поля зрения. До свидания, все было чудесно! Однако когда-нибудь всему приходит конец. Отец, которого поддерживает недобровольный помощник в бе­лом халате, должен сделать ручкой двум своим женщинам,— они собираются отбыть прочь. Однако папочка вместо того, чтобы помахать рукой, неразумно держит ее перед глазами и умоляет, чтобы его не били. Это бросает невы­годный свет на отъезжающую неполную семью, ведь папулю никогда и пальцем не трогали, это уж точно. И откуда это у папы,— спрашивает отъезжающий остаток семьи, обращая свой во­прос в пространство, насыщенное тихим и свежим воздухом. Ответа не слышно. Мясник на обратном пути едет быстрее, избавившись от опасного пассажира; он хочет поспеть домой и поиграть с детьми на футбольной площадке, ведь сегодня воскресенье, его выходной. Он произносит несколько старательно придуманных  заранее  слов утешения.  Тщательно  по­добранными фразами он выказывает дамам К. свое   сочувствие;  деловые  люди   наилучшим образом владеют языком поиска и выбора. Мясник говорит так, словно речь идет о выборе между филе и ромштексом. Он прибегает к свое­му обычному профессиональному языку, хотя сегодня выходной день, день языка воскресного. Лавка его закрыта. Но настоящий мясник всегда на службе. Обе дамы К. вываливают наружу целый поток внутренностей, от которых еще идет пар, однако, по оценке специалистов, эти внут­ренности сгодятся в лучшем случае на кошачий корм. Из них так и прут уверения, что хотя они и очень сожалеют о сделанном шаге, однако он был необходим, более того, давно назрел! И решились они на это с большим трудом. Они стараются одна перед другой. Поставщики товара для мясной лавки меньше стараются друг перед другом, сбивая цену. У этого мясника постоянные цены, и он знает, что может пред­ложить своему покупателю. Бычий хвост идет по одной цене, мясо на ребрышках — по другой, а за лодыжку он просит третью. Пусть дамы поберегут свое многословие. А вот покупая колбаcy и копчености, они должны быть пощедрее, ведь они теперь обязаны своему мяснику, кото­рый не за бесплатно свозил их в воскресенье на прогулку. Бесплатной бывает только смерть, да  и  за нее расплачиваешься  ценой жизни. И у всякой вещи есть свой конец. «Вот только у колбасы целых два конца»,— говорит услужли­вый деловой человек и оглушительно смеется. Обе дамы К. печально соглашаются с ним, они только что утратили члена своей семьи, однако им известно, как подобает себя вести многолет­ним постоянным покупательницам. Мясника, ко­торый причисляет их к своим главным постоян­ным клиентам, это поощряет на новые открове­ния: «Ты не сможешь подарить животному жизнь, но вот дать ему скорую смерть ты в со­стоянии». Человек, занимающийся кровавым ре­меслом, вновь напустил на себя серьезность. Обе дамы К. и тут с ним снова согласны. Впрочем, ему стоит повнимательнее следить за дорогой, иначе его поговорка воплотится в жизнь самым жутким образом, не успеют они и оглянуться. На шоссе плотный поток воскресного транспорта. Мясник отвечает, что езда на автомобиле давно вошла в его плоть и кровь. На это обе представи­тельницы семьи К. не могут ему ничем возра­зить, кроме как подумав о собственной плоти и крови, которую они не намерены проливать. И в конце концов, они только что вынуждены были оставить столь дорогую им плоть и кровь в битком набитой общей палате, заплатив доро­гую цену. Пусть мясник не думает, что это им легко далось. Они привезли и оставили там, в пансионате в Нойленкбахе, часть их самих, буквально оторвав ее от себя.  «И какую же часть?» — спрашивает специалист по разделке туш.

Некоторое время спустя они входят в свою несколько опустевшую квартиру. В этой пещере, вход в которую смыкается, давая обитателям за­щиту и уверенность, у них теперь больше места, чем прежде, для разных хобби; квартира не впу­стит в себя кого попало, а лишь того, кому здесь место! Поднялся новый порыв ветра и, словно сверхъестественно большая и мягкая ладонь великана, прижал Кохут-младшую к витрине магазина оптики, сверкающей стеклами очков. Над входом в магазин вывеска в виде оправы чудовищного размера с фиолетовыми стеклами. Она выдается далеко над тротуаром и с опасно­стью для прохожих дрожит под резкими поры­вами южного ветра. А потом вдруг стало совсем тихо, словно ветер захотел перевести дух, но его при этом кто-то очень напугал. Мать сейчас наверняка заняла в своей кухне уютную круго­вую оборону и жарит что-то на жире для их совместного ужина, чтобы подать это блюдо как холодную закуску, а еще ее уже дожидается рукоделье, она вяжет белую кружевную ска­терку.

По небу плывут резко очерченные облака, багровые по краям. Облака, похоже, не знают своей цели, их бездумно носит то туда, то сюда. Эрике всегда известно заранее, что ждет ее через несколько дней,— ее ждет служение искусству в консерватории. Или она будет заниматься чем-нибудь другим, связанным с музыкой, пью­щей из нее кровь, с музыкой, которую Эрика потребляет сама или скармливает другим в самых различных агрегатных состояниях: то в консервированном виде, то в жареном, то в виде каши, то как твердую пищу.

Уже за несколько улиц до музыкального за­ведения Эрика, как обычно, пристально всматривается вокруг и крутит носом, словно опыт­ная охотничья собака, которая берет след. Удастся ли ей и сегодня застукать ученика или ученицу, не слишком обремененных музыкальными заданиями, располагающих слишком боль­шим свободным временем и занятых собствен­ной личной жизнью? Эрика намерена насильно проникнуть, ворваться в эти далекие владения, которые, будучи ей неподконтрольными, про­стираются все же вокруг, поделенные на гекта­ры и акры. Налитые кровью возвышенности, поля чужой жизни, в которую предстоит вцепиться мертвой хваткой. У учителя есть на это полное право, потому что он представительствует за родителей. Она непременно желает знать, что происходит в жизнях других людей. Едва ее ученик попытается укрыться от нее, едва он выплеснется в свое раскладное пластмассо­вое пространство свободы и посчитает, что за ним здесь никто не наблюдает, как госпожа К. с дрожью в теле тут как тут и готова тайно и без приглашения последовать за ним. Она выскакивает из-за угла, внезапно появляется из глубины коридора, материализуется в кабине лифта, словно заряженный энергией джинн из бутыл­ки. Иногда она ходит на концерты, чтобы развивать свой музыкальный вкус и навязывать его ученикам. Она сравнивает одного виртуоза с другим и уничтожает своих учеников, прикла­дывая к ним мерку, соответствовать которой способны только самые великие люди искусст­ва. Она крадется за учениками вне поля их зре­ния, всегда оставаясь в собственном поле зрения. Она наблюдает за своим отражением в стеклах витрин, когда идет по чужому следу. Народная молва приписала бы ей славу цепкого наблюдателя, но к народу Эрика отношения не имеет. Она относится к тем, кто управляет и руководит народом. Она заключена в вакуум абсолютной инертности собственного тела, и когда бутылка с громким щелчком открывается, ее выбрасыва­ет наружу и обрушивает на чью-то чужую голо­ву, выбранную заранее или неожиданно попав­шуюся на пути. Никогда нельзя доказать, что она шпионит намеренно. И все же то у одних, то у других уже зарождаются подозрения на этот счет. Она неожиданно появляется в тот момент, когда никакие свидетели не нужны. Любая новая прическа на голове ученицы дает Эрике пищу для получасовой оживленной беседы с собственной матерью, беседы, пересыпаемой обвинениями, что она-де преднамеренно все время удерживает взрослую дочь дома, чтобы та никуда не могла пойти и чтобы с ней ничего не происходило. В конце концов, и ей, дочери, срочно необходима новая прическа. Однако мать, которая более не отваживается задать до­чери взбучку, виснет на ней, на Эрике, как репей или как заразная пиявка; мать высасывает у нее мозг из костей. То, о чем Эрика знает, она узнала, тайно подглядывая, а о том, чем Эрика является в действительности, а именно, музыкальным гением, об этом никто не знает лучше ее мамы, которой ребенок известен и изнутри, и снару­жи. Кто ищет, тот всегда найдет,— отыщет нечто запретное, чего тайно вожделеет.

Перед кинотеатром «Метро» на Иоганнесгассе Эрика уже три радостных весенних дня под­ряд, с тех пор как сменился репертуар, отыс­кивает для себя тайные сокровища, поскольку один из ее учеников, зациклившийся на себе и на своих свинских фантазиях, давно похоро­нил всякую осторожность. Его чувства устрем­лены в фокус кинокадров, представленных на афише. В кинотеатре сейчас показывают мягкое порно, несмотря на то что в непосредственной близости ходят на музыку дети. Один из учени­ков, стоящих перед витриной, подробно ком­ментирует и смакует каждый снимок, другого больше привлекает красота выставленных на­показ женщин, третий упорно жаждет того, чего на фотографиях не разглядишь, а именно, по­таенного нутра дамского тела. Два будущих молодых человека как раз развернули жаркую дискуссию по поводу размеров женской груди, и тут, занесенная порывом южного ветра, госпо­жа учительница музыки взрывается, подобно ручной гранате, прямо в центре их компании. Она придала своему лицу слегка укоризненное и несколько печальное выражение, и трудно поверить, что и она, и женщины с фотоафиш принадлежат к одному и тому же прекрасному полу, а несведущий наблюдатель отнес бы их даже к разным категориям человеческой поро­ды. Если бы речь шла только о внешнем облике. Однако на фотографии внутреннюю жизнь не покажешь, и, таким образом, подобные сравне­ния были бы несправедливы для фройляйн Кохут, ведь именно ее внутренняя жизнь сейчас цветет и наливается соком. Не говоря ни слова, госпожа Кохут удаляется. Она не высказывает своего мнения вслух, ученику и так уже ясно, что он преступно пренебрег музыкальными занятиями, поскольку интересы его лежат в иной сфере, а не в нотной папке.

В стеклянной витрине мужчины и женщины па фотографиях терзают друг друга, сплетая тела в утомительном балете вечного вожделе­ния. Они истекают трудовым потом. Мужчина усердно трудится над женской плотью то в одном, то в другом месте, и результаты своего усердия он выставляет на всеобщее обозрение. Из него летят брызги, падая на тело женщины. Мужчина по жизни обязан заботиться о пропитании жен­щины, его ведь и ценят в первую очередь как кормильца. Вот и здесь, на этих фото, он подает женщине теплую пищу, которую приготовили на медленном огне его собственные потроха. Женщина, образно говоря, издает зримые стоны, ее крик буквально виден; она рада получаемому ею дару, рада своему кормильцу, и ее крики все множатся и множатся. На фотографиях, разуме­ется, все происходит беззвучно, однако звуки ждут вас в кинотеатре, где женщина кричит в бла­годарность за мужские усилия так громко, что зрителю остается только купить билет.

Ученик, застигнутый на месте преступления, плетется за Кохут на почтительном расстоянии. Он испытывает муки совести из-за того, что унизил ее женскую гордость, разглядывая голых женщин. Вполне возможно, что и Кохут считает себя женщиной, и ей, стало быть, нанесена тя­желая травма. В следующий раз его внутренние часы должны тикать громче, когда учительница станет к нему подкрадываться.

Позднее, во время урока, она намеренно бу­дет избегать взглядов своего ученика, этого про­каженного, изъеденного похотью. При исполне­нии Баха, сразу после гамм и технических упраж­нений, чувство неуверенности заполняет все помещение. Эта ставящая в тупик смесовая ткань баховской музыки выдерживает лишь твердую руку мужчины-исполнителя, который мягко тя­нет за поводья. Главная тема смазана, дополни­тельные голоса слишком выдвинулись на первый план, и все лишено прозрачности. Словно стекло автомобиля, забрызганное жирной грязью. Эрика высмеивает жиденький ручеек музыки, исполня­емой учеником, ручеек, который катится по грязному ложу, наталкиваясь на небольшие камен­ные и земляные запруды. Эрика теперь толкует сочинение Баха более точно: это — циклопиче­ское сооружение в том, что касается «Страстей», и это лисья нора, когда речь заходит о «Хорошо темперированном клавире» и о других, основан­ных на контрапункте сочинениях для клавишных инструментов. Эрика превозносит сочинения Баха до небес, чтобы унизить ученика; она утвержда­ет, что Бах с музыкальной точки зрения возво­дит готические соборы там, где звучат его сочи­нения. Эрика ощущает у себя между ног легкое возбуждение, доступное лишь тем, кто зван ис­кусством и искусством избран, ощущает всегда, когда она говорит об искусстве, и она придумы­вает на ходу, что стремление Фауста к Богу вызвало к жизни как страсбургский собор, так и хор в начале «Страстей по Матфею». То, что ученик сейчас исполнил, собором уж никак не назовешь. Эрика не удерживается и от намека на то, что Бог в конце концов создал и женщину. Она отпускает мужскую шуточку, что Бог-де сде­лал это, когда ему не пришло в голову ничего лучшего. Она снова берет свою шутку назад, совершенно серьезно спрашивая ученика, знает ли он, как следует рассматривать фотографию женщины. Это делается с благоговением, ведь и мамочка, которая выносила его и породила на белый свет, была женщиной, ни больше и ни меньше. Ученик обещает следовать требовани­ям Кохут. В благодарность за это ему сообщают, что талант Баха заключается в триумфе ремес­ла, в его многообразнейших контрапунктиче­ских формах и изысках. В ремесле Эрика знает толк, и если бы все определялось усердием, она победила бы всех по очкам, а многих даже но­каутом! Но Бах — это много больше, торже­ственно возвещает она, это причащение к Богу, а распространенный в этой стране учебник истории музыки (Часть 1, Австрийское федераль­ное издательство) даже превосходит Эрику, рас­точая похвалы и уверяя, что сочинение Баха есть причащение к особому нордическому че­ловеку, который борется за милость этого Бога. Ученик решает про себя, что постарается больше не попадаться с фотографией голой женщины.

Пальцы Эрики дрожат, словно когти основа­тельно вышколенного охотничьего зверя. На своих занятиях она ломает через колено одну свободную волю за другой. В себе же она ощу­щает непреодолимое желание повиноваться. Для этих целей дома существует мать. Однако ста­рая женщина становится все старше. Что будет, когда она совсем развалится и за ней, за немощ­ной, нужен будет уход? Она будет вынуждена подчиняться ей, Эрике. Эрика изводит себя тем, что берет на себя трудные задачи, с которы­ми она плохо справляется. За это ее наказывают. Молодой человек, подавленный зовом собствен­ной крови, достойным противником не являет­ся, ведь он уже спасовал перед чудным творе­нием Баха. Как же ему будет не спасовать, если предоставить ему возможность играть живым человеком! Он ведь не отважится даже на то, чтобы взять жесткий аккорд; фальшивый аккорд для него — слишком постыдная реальность. Она может тотчас же поставить его на колени одним-единственным замечанием, одним снисходитель­ным взглядом, и он мгновенно устыдится и бу­дет строить различные планы, которые сможет воплотить в реальность. Тот, кто добьется, чтобы она подчинилась его приказу,— это будет пове­литель, не связанный с ее матерью и с пылающи­ми бороздами, прочерченными ею в воле Эри­ки,— тот получит от нее ВСЕ. Ей хочется присло­ниться к прочной стене, которая не шелохнется! Что-то тянет ее, хватает за локоть, тяжестью вис­нет по краю юбки, маленький свинцовый шар, крохотная, плотная гирька. Она не знает, что бы натворил этот натренированный пес, если бы однажды сорвался с цепи, пес, который оскали­вает клыки и крадется вдоль решетки, вздыбив шерсть на загривке, с густым рычанием в глотке, с красными огоньками в зрачках, всегда на рас­стоянии сантиметра от своей жертвы.

Она ждет этого единственного приказа, ждет этой желтой, источающей пар дырки в снежной массе, ждет маленькой плошки, в которую написа­ли до краев; моча еще теплая, и скоро отверстие замерзнет, превратившись в тонкую желтую трубку в снежном сугробе, в след для лыжника, саночника, туриста, свидетельствующий о том, что человек грозил остаться здесь, но потом двинулся дальше.

Она разбирается в сонатной форме и в стро­ении фуги, она преподает этот предмет. И все же ее лапы вожделенно дрожат, устремляясь к по­следнему, окончательному послушанию. Последние снежные сугробы, возвышенности, вехи в пустынной местности медленно превращаются в равнины, разравниваются вдалеке, становятся зеркальными ледяными поверхностями, нехо­жеными и лишенными следов. Другие станут победителями в лыжных гонках, первое место среди мужчин в скоростном спуске, первое место среди женщин и, соответственно, первое место в комбинации!

На Эрике не шелохнется ни волосок, на ее одежде не шевельнется ни складка, на Эрику не сядет ни одна пылинка. Задул холодный, ле­дяной ветер, и она бежит в ледяные поля, одетая в короткое платьице, как фигуристка, на ногах белые ботинки с коньками. Абсолютно гладкая поверхность простирается от одного горизонта к другому и скрывается из глаз! Коньки скре­жещут по льду! Организаторы мероприятия поставили подходящую пленку, на сей раз из динамиков не раздается музыкальное попурри, и скрежет стальных лезвий, не сопровождаемый музыкой, превращается в звуки металлического скребка смерти, в короткую вспышку, в никому не понятный сигнал морзянки на краю време­ни. Бегунья как следует разгоняется, огромный кулак обрушивается на нее, вдавливает в лед, вся накопленная энергия движения выплескивается в ту единственно возможную десятую долю се­кунды и превращается в точный до миллиметра двойной аксель, выполненный с полной рас­круткой и с приземлением в точно заданную точку. Сила прыжка вновь спрессовывает бегу­нью, она испытывает по меньшей мере двойную перегрузку и вдавливает этот вес в зеркало льда, остающееся девственно целым. Двигательный аппарат конькобежки вгрызается в алмазно-твердое зеркало и в мягкие опоры ее связок с запредельной нагрузкой на ее кости. А теперь она выполняет пируэт сидя. Продолжая движе­ние! Фигуристка превращается в цилиндриче­скую трубу, в буровую головку нефтяной вышки; воздух шумит в ушах, со скрежетом летит ледя­ная крошка, вырывается пар изо рта, раздается визг пилы, однако лед остается целехоньким, никакого следа повреждений! Вращение несколь­ко смягчается, уже можно разглядеть ее привле­кательную фигуру, бесконечная голубая лента ее юбочки начинает колыхаться, тщательно складываться в оборки. Затем последний по­клон с приседанием перед трибунами справа и перед трибунами слева, и она покидает лед, маша рукой и размахивая букетом. Трибуны остаются невидимыми; возможно, фигуристка лишь воображает, что они существуют, потому что она отчетливо слышала аплодисменты. Девушка удаляется стремительными шагами, ее маленькая фигурка уже совсем далеко, и нет большего покоя, чем там, где оборки голубого конькобежного костюма покоятся на тугих бед­рах, обтянутых розовыми колготками, шлепают о бедра, взметаются, развеваются, колеблются, там центр абсолютного успокоения — это ко­роткое платьице, эти мягкие колокольчики и складки, этот тесно прилегающий корсаж с вы­шивкой по вырезу.

Мать сидит на кухне, нахально попивая кофе, и сыплет вокруг себя приказами. Когда дочь уходит, она включает телевизор и смотрит утреннюю программу, пребывая в полном покое, ведь ей известно, куда отправилась дочь. Что нам на сей раз покажут? Женский слалом или художественный салон?

Дочь, пришедшая домой после трудового дня, кричит на мать, что та наконец-то обязана пре­доставить ей возможность жить собственной жизнью. Она это заслужила, хотя бы из-за своего возраста,— вопит дочь. Мать каждый раз отвеча­ет, что матери все известно лучше, чем ребенку, потому что мать никогда не перестанет быть ма­терью.

Однако эта самостоятельная жизнь, о кото­рой страстно мечтает дочь, должна найти свое завершение в высшей точке самого нижайшего послушания, когда откроется крохотная узкая улочка и по ней сможет пройти только один че­ловек, которого туда неудержимо тянет. Охран­ник поднимает шлагбаум. Гладкие, тщательно отполированные стены справа и слева, вздыма­ющиеся ввысь, никаких боковых ответвлений или ходов, никаких ниш или углублений, лишь этот узкий путь, который должен привести ее на другую сторону. Туда,— она об этом еще не дога­дывается,— где ее ожидает голый зимний пей­заж, простирающийся вдаль, холодная равнина, где перед ней не вырастут спасительные стены замка, к которому ведет надежная тропа. А может, ее не ждет ничего, кроме комнаты без двери, меблированной каморки со старомодным умы­вальником, с кувшином и полотенцем, и шаги владельца квартиры постоянно приближаются, никогда не достигая цели, потому что отсутству­ет дверь. На этих бесконечных просторах или в этой предельно ограниченной, лишенной вы­хода узости животное отдаст себя на произвол прекрасного страха, отдаст себя более крупному животному, а может, маленькому умывальному столику на колесах, который просто стоит здесь, только для умывания, ни для чего больше.

Эрика превозмогает себя до тех пор, пока не перестает ощущать в себе влечение. Она успока­ивает свою плоть, потому что никто не соверша­ет прыжка пантеры в ее сторону, чтобы схватить и прижать к себе ее тело. Она ждет и немеет. Она ставит перед телом тяжелые задачи и может произвольно увеличить их трудность, добавляя к ним скрытые ловушки, она внушает себе, что влечению может поддаться любой, даже прими­тив, который не боится осуществить его на свободе.

Эрика К. улучшает Баха. Она штопает его со всех сторон. Ее ученик уставился на собствен­ные руки, сплетенные на груди. Учительница смотрит сквозь него, и ее взгляд упирается в сте­ну, на которой висит посмертная маска Шумана. На короткое мгновение в ней возникает жела­ние схватить ученика за волосы и с силой ткнуть его головой в чрево рояля, чтобы окровавленные внутренности струн с визгом вы­скочили из-под крышки. «Бёзендорфер» не произнесет после этого ни звука. Это желание на цыпочках прокрадывается сквозь учительницу и исчезает без следа.

Ученик обещает, что исправится, пусть это и будет стоить ему много времени. Эрика также надеется на это и требует, чтобы он сыграл Бет­ховена. Ученик бесстыдно хвалит ее, хотя он и не так усердствует в похвале, как господин Клеммер, сочленения которого все время тре­щат от усердия.

Тем временем в витринах кинотеатра «Мет­ро» розовая плоть демонстрирует себя в разнообразных формах, фигурах и по разной цене. Плоть цветет буйным цветом и выступает из берегов, потому что Эрика К. сейчас не стоит на страже перед кинотеатром. Все места распи­саны, передние дешевле задних, хотя передние ближе и с них, вероятно, можно лучше вглядеться в тела. В тело одной из женщин впиваются сверхдлинные ногти, покрытые ярко-красным лаком, в другую женщину упирается острый предмет, это хлыст наездника. Он вдавливается и плоть и демонстрирует зрителю, кто здесь гос­подин, а кто нет; и зритель тоже чувствует себя господином. Эрика буквально ощущает, как этот предмет впивается в нее. Он настойчиво указывает ей место в зрительном зале. Лицо одной из женщин искажено радостной улыбкой, по­скольку мужчина лишь по его выражению мо­жет понять, сколько страсти он ей дает и сколь­ко страсти исчезло без пользы. Лицо другой женщины на экране искажено гримасой боли, ведь ее только что ударили, хотя и не сильно. Женщина не может продемонстрировать свою страсть как нечто материальное, поэтому муж­чина ориентируется на ее персональные дан­ные. Он считывает страсть с ее лица. Женщина вздрагивает, чтобы не оказаться хорошей целью. Она закрыла глаза и откинула голову назад. Если глаза не закрыты, то при определенных обстоятельствах их можно как следует закатить. Они очень редко смотрят на мужчину; поэтому тем необходимее его усилия, так как он не может улучшить результат и набрать очки с помощью одного только выражения лица. Женщина не смотрит на мужчину из-за сплошной страсти. За деревьями она не видит леса. Она всматривается только в себя. Мужчина, этот профессиональный механик, трудится над сломанным автомоби­лем, над предметом по имени женщина. Вообще в порнофильмах вкалывают намного больше, чем в фильмах, посвященных миру труда.

Эрика настроена на то, чтобы созерцать лю­дей, которые усердно трудятся, потому что хотят достичь результата. В этом отношении огромная разница, которая вообще-то существует между музыкой и страстью, не имеет никакого значения. Природу Эрика созерцает без особой охоты, она никогда не ездит в Вальдфиртель, где другие люди искусства занимаются реставрацией крес­тьянских дворов. Она никогда не совершает восхождений на гору. Она никогда не окунается в воды озера. Она никогда не лежит на морском берегу. Она никогда не несется по снежному на­сту. Мужчина с алчностью фиксирует один оргазм за другим, пока он, залитый потом, не остается наконец лежать там, откуда он отправился в путь. Зато он сегодня значительно увеличил свой послужной список. Эрика давно уже видела этот фильм, она смотрела его даже дважды в пригородном кинотеатре, где ее никто не знает (кас­сирша уже узнаёт ее и почтительно здоровается). Еще раз она на него не пойдет, ведь что касается порнофильмов, она предпочитает более сильное зрелище. Эти изящно оформленные экземпляры рода человеческого в центральном кинотеатре действуют без какой-либо боли или без намека на боль. Сплошная резина. Сама боль есть лишь следствие воли к страсти, к разрушению, к уничтожению, в высшей своей форме она является страстью особого рода. Эрика с удовольствием шагнула бы за черту, за которой лежит возмож­ность убийства ее самой. В незамысловатой постельной возне, увиденной в окраинном кино­театре, содержится больше надежды на придание боли некоторой формы, на украшение боли. Эти невзрачные, плохо одетые актеры-дилетанты работают намного жестче, и они намного более благодарны за то, что могут сниматься в настоя­щем кино. Они вполне уязвимы, на их коже заметны пятна, прыщи, шрамы, складки, струпья, целлюлит, жировые валики. Плохо прокрашенные волосы. Пот. Грязные ноги. В эстетически претенциозных фильмах, которые идут в доро­гих кинотеатрах с мягкими креслами, зрителю удается увидеть мужчину и женщину лишь на поверхности. Обе особи плотно обтянуты нейлоновыми шкурами, предохраняющими от загрязнения, кислотоустойчивыми, противоударными и жаропрочными. Кроме того, в дешевых пор­нофильмах алчность, с которой мужчина про­никает в женское тело, предстает более неприкрытой. Женщина если и говорит в этих филь­мах, то говорит только одно: еще! еще! еще! Тем самым диалог исчерпан, а вот мужчина далеко еще не исчерпал себя, потому что он жадно стремится достичь высшей точки, потом еще и еще одной.

Здесь, в мягком порно, все сведено до чисто внешнего. Разборчивой Эрике, этому гурману женского рода, подобного явно недостаточно, потому что она, впиваясь взглядом в этих когтя­щих друг друга людей, желает выяснить, что же таится за силой, воздействующей на чувство так мощно, что каждый желает заниматься этим делом или по меньшей мере смотреть, как им занимаются другие. Доступ внутрь тела объяс­няет это лишь неполно, заставляет сомневаться. Людям нельзя вспороть животы, чтобы выудить из них последнюю тайну. В дешевых фильмах заглядывают более глубоко в то, что касается женщины. В мужчину нельзя проникнуть так далеко. Однако самую последнюю тайну не видит никто; даже если женщине распороть живот, не увидишь ничего, кроме кишок и внутренних органов. Мужчина, ведущий активный образ жизни, в телесном смысле растет скорее наружу. В конце концов он добивается ожидаемого ре­зультата, или же не добивается его, а если все же добивается, то этот результат можно выставить на всестороннее публичное обозрение, и про­изводитель радуется своему ценному родному продукту.

У мужчины, думает Эрика, часто должно воз­никать чувство, что женщина скрывает от него что-то главное в этой мешанине из внутренних органов. Именно оно, самое сокровенное, при­шпоривает Эрику, подталкивает рассматривать все новое, все более глубокое, все более запрет­ное. Она постоянно в поиске новых, невидан­ных зрительных впечатлений. ЕЕ тело еще ни разу не выдало своих молчаливых тайн, даже тогда, когда Эрика сидит в своей стандартной позе, расставив ноги перед зеркалом для бритья, оно не выдало тайн даже собственной владелице! И тела на экране тоже сохраняют свою тайну для себя: сохраняют от мужчины, который жела­ет посмотреть, что за женщины есть на свобод­ном рынке, которые ему еще не известны, и для Эрики, замкнутой в себе созерцательницы.

Сегодня Эрика унижает своего ученика и тем самым наказывает его. Эрика сидит, небрежно положив ногу на ногу, и крайне язвительно рас­суждает о его недозрелой интерпретации Бетховена. Большего и не требуется, он вот-вот рас­плачется.

Сегодня она не считает нужным сыграть ему соответствующее место, которое имела в виду. От своей учительницы музыки он сегодня ниче­го больше не услышит. Если он сам не в состоянии заметить своих огрехов, она ему не помощница.

 

Любит ли животное свою прежнюю свободу, и любит ли несвободное животное, выступаю­щее на манеже, своего укротителя? Вполне воз­можно, но совсем не обязательно. Один крайне нуждается в другом. Один нуждается в другом, чтобы с помощью его фокусов в свете прожекторов и под грохот музыки раздуваться от гордости, как лягушка-бык, другому же нужен кто-то, чтобы иметь точку опоры в общем хаосе, ослепляющем его. Зверь должен знать, где находится верх, а где низ, иначе он неожиданно окажется стоящим на голове. Без своего тренера животное вынуждено было бы беспомощно сва­литься вниз или кружить по арене и, не видя самих предметов, рвать, раздирать и пожирать все на своем пути. Здесь же всегда есть кто-то, кто подскажет ему, что съедобно. Иногда лаком­ство, которое дают животному, предварительно прожевано или разрезано на куски. Почти пол­ностью отпадает необходимость в столь утомительном поиске пищи, а вместе с ним становят­ся излишними приключения в джунглях. Ведь там леопард еще знает, что для него хорошо, и он берет это, будь то антилопа или белый охотник, проявивший неосторожность. Теперь же зверь днем живет созерцательной жизнью, концентрируясь на трюках, которые он должен исполнить вечером. Он прыгает сквозь горящие обручи, стоит на тумбе, смыкает челюсти вокруг шеи укротителя, не разрывая ее на клочки, дела­ет танцевальные па в такт с другими живот­ными или в одиночку, танцует с животными, которых он на вольной и дикой улице с одно­сторонним движением хватает за глотку или от которых он должен спасаться, если это еще воз­можно. На голову или на спину зверя надета обезьянья одежда. Некоторых зверей приучили даже скакать на лошадях, покрытых кожаными защитными попонами! А укротитель, его госпо­дин, щелкает бичом! Он расточает похвалы или наказания — как придется. В зависимости от того, что заслужило животное. Однако самый изощ­ренный укротитель никогда еще не додумывал­ся до того, чтобы отправить в дорогу леопарда или львицу, снабдив их футляром для скрипки. Медведи на велосипеде — это, пожалуй, предел того, что мог придумать человек.

 

II

 

 

Остаток дня рассыпается на крошки, словно ку­сок сухого пирожного в неловких пальцах. На­ступает вечер, и цепочка учеников становится все тоньше и тоньше. Перерывы между их появлениями все длиннее, и учительница отлучается в туалет, где тайком жует бутерброд, остаток ко­торого тщательно заворачивает в бумагу. Вече­ром к ней приходят взрослые ученики, днем они вкалывают, чтобы вечером иметь возможность заниматься музыкой. Те из них, кто намерен стать профессиональным музыкантом и препо­давать предмет, которому они пока обучаются, приходят днем, потому что они не заняты ни­чем, кроме музыки. Они хотят научиться музыке по возможности быстро, полно и без пробелов, чтобы сдать государственный экзамен. Они оста­ются послушать, как играют другие, и в тесном союзе с госпожой учительницей Кохут подверга­ют их основательной критике. Они не стесняют­ся указывать другим людям на ошибки, которые совершают сами. И хотя им зачастую хватает слуха, но ни почувствовать, ни повторить за учительницей они толком не могут. После того как закрывается дверь за последним из учени­ков, ночью цепочка разматывается в обратном направлении, чтобы в девять часов утра, состав­ленная из новых кандидатов, она снова могла двигаться вперед. Слышен стук шестеренок, уда­ры поршней, включаются в работу пальцы. Звучит музыка.

Господин Клеммер уже пересидел в своем кресле трех учеников из Южной Кореи и осторожно, по миллиметру, приближается к своей учительнице. Она не должна ничего заметить, но однажды он разом окажется прямо в ней. А еще недавно он был за ее спиной на почти­тельном расстоянии. Корейцы понимают по-не­мецки лишь самые необходимые вещи, поэтому суждения, рассуждения и упреки они выслуши­вают на английском. Господин Клеммер обра­щается к фройляйн Кохут на международном языке сердца. Музыкальным сопровождением ему служат восточные люди, в своей привычной невозмутимости совершенно невосприимчивые к непериодическим колебаниям, возникающим между хорошо темперированной учительницей и учеником, который желает достичь абсолют­ного.

Эрика на иностранном языке говорит о пре­грешениях против духа Шуберта — корейцы должны чувствовать, а не тупо подражать игре Альфреда Бренделя, записанной на пластинке. Ведь в таком случае Брендель все равно будет играть намного лучше их! Клеммер, хотя его и не спрашивают, высказывается о душе музы­кального произведения, изгнать которую не так-то просто. Однако есть такие, кому это уда­ется! Им лучше оставаться дома, если они лише­ны чутья. Кореец зря ищет душу в углу комнаты, издевается Клеммер, примерный ученик. Он постепенно успокаивается и цитирует Ниц­ше, с которым чувствует себя заодно: он, так сказать, недостаточно здоров и счастлив для романтической музыки (включая Бетховена, которого он тоже сюда относит). Клеммер заклинает свою учительницу, чтобы она услышала о его несчастье и о его болезни из его велико-лепной игры. Все, что необходимо,— это музыка, которая помогает забыть страдание. Нужно обожествлять животную жизнь! Хочется танцевать, праздновать триумфы. Легких, свободных ритмов, золотых, нежных благозвучий требует философ гнева, обращенного на малое и невзрачное, и Вальтер Клеммер присоединяется к этому требованию. «Когда вы, собственно, живете, Эрика?» — спрашивает ученик и намекает на то, что вечером для жизни остается достаточно времени, если уметь им распорядиться. Полови­на времени принадлежит Вальтеру Клеммеру, другой может располагать она. Вместо этого она просиживает все вечера с матерью. Обе женщи­ны постоянно кричат друг на друга. Клеммер говорит о жизни как о золотой грозди винограда «Мускатель», которую хозяйка выставляет во фруктовой вазе перед гостем, чтобы он мог есть и глазами. Гость нерешительно берет одну ягоду, потом другую, пока на тарелке не остается общипанная кисть и горстка зернышек, разбро­санных в художественном беспорядке.

Случайные прикосновения угрожают этой женщине, дух и искусство которой ценят люди, угрожают то ли ее волосам, то ли плечу, небреж­но укрытому вязаной кофтой. Кресло учительницы сдвигается немного вперед, отвертка ныря­ет вглубь и извлекает на свет остаток содержания из венского короля песен, который сегодня обретает дар речи в чисто фортепьянном ис­полнении. Кореец пялится в свою нотную тет­радь, которую купил еще у себя на родине. Это множество черных точек означает для него со­вершенно чужое культурное окружение, знанием которого он будет похваляться дома по возвра­щении. Клеммер начертал на своих знаменах слово «чувственность», он встречал чувствен­ность даже в музыке! Учительница, эта убийца духа, советует развивать солидную технику. Левая рука ученика еще не поспевает за правой. Существуют специальные упражнения, она сно­ва ведет левую руку к правой, обучая ее незави­симости. У него одна рука постоянно в разладе с другой, и всезнайка Клеммер тоже находится в постоянном разладе с другими. Ученика-ко­рейца наконец-то отпускают.

Эрика Кохут ощущает у себя за спиной чело­веческое тело, и ее охватывает ужас. Ученик не должен придвигаться так близко, едва не ка­саясь ее. Он прохаживается за ее спиной, то отдаляясь, то приближаясь. Он просто прогули­вается, без всякой цели. Когда он наконец, вновь приближаясь к ней, попадает в ее поле зрения, сердито и по-голубиному поводя головой, ко­варно помещая свое юное лицо в световой круг лампы, в самую яркую его точку, у Эрики все внутри пересыхает и сжимается. Внешняя обо­лочка невесомо колышется вокруг сжавшейся сердцевины. Тело перестает быть плотью, и не­что вдруг устремляется к ней, обретая пред­метность. Цилиндрическая трубка из металла. Очень просто сконструированный аппарат, ис­пользуемый для того, чтобы проникать внутрь. Перевернутое изображение этого жгучего пред­мета по имени Клеммер проецируется в телес­ное углубление в Эрике, падает на ее внутрен­нюю стенку. Это изображение внутри отчетливо стоит на голове; и в тот момент, когда Клеммер превратился для нее в тело, которое можно потрогать руками, он одновременно предстал совершенной абстракцией, лишенной плоти. В тот самый момент, когда они ощутили обоюд­ную телесность, они прервали друг с другом все человеческие отношения. Не существует более парламентеров, которых можно было бы по­слать друг к другу с известиями, письмами, тай­ными знаками. Одно тело более не постигает другое, становится для него лишь средством, лишь свойством инобытия, в которое желаешь втис­нуться с болью, и чем глубже протискиваешься, тем сильнее увядает ткань плоти, тем невесомее она становится, отлетая прочь от обоих чужих и враждебных континентов, которые с грохо­том наваливаются друг на друга и затем вместе рушатся вниз, превращаясь в громыхающий остов с несколькими лоскутками киноэкрана на нем, которые при малейшем прикосновении осыпаются и обращаются в пыль.

Лицо у Клеммера гладкое как зеркало, неза­мутненное. На лице у Эрики заметны признаки близящегося распада. Появились складки, веки слабо выгнулись, как лист бумаги под воздей­ствием пламени, нежная кожица под глазами съежилась в голубоватую сеточку. Над пере­носицей пролегают две резкие черты, которые не удается разгладить. Лицо снаружи стало на размер больше, и этот процесс растянется на годы, пока слой плоти под кожей не сожмется и не исчезнет совсем и пока кожа плотно не обтянет череп, который уже не будет давать ей тепла. В ее волосах появились отдельные белые нити, непрестанно умножающиеся и пи­таемые несвежими соками. Потом волосы со­бьются в отвратительный пепельный колтун, в котором не гнездится никакое тепло и кото­рый не способен заботливо укрывать, да и Эри­ка никогда не умела укрыть, окружить теплотой хоть что-нибудь, даже собственное тело. Ей хочется, чтобы ее укрывали. Он должен взалкать ее, он должен ее преследовать, он должен ва­ляться у нее в ногах, постоянно думать о ней, у него не должно быть никакого спасения от нее. Эрику редко увидишь среди людей. Ее мать тоже держалась всю жизнь особняком, редко по­зволяя себя лицезреть. Они остаются в своих четырех стенах, и посетители неохотно их тре­вожат. При таком образе жизни лучше сохра­няешься. Впрочем, когда обе дамы Кохут появ­ляются на людях, никто не обращает на них особого внимания.

Беглым постукиванием пальцев дает о себе знать близящийся распад. В Эрике ширятся и растут телесные недомогания, закупорка вен на ногах, приступы ревматизма, воспаление суста­вов. (У детей подобных болезней обычно не бы­вает. И Эрике они до сих пор не были известны.) Клеммер словно сошел с плаката, рекламирую­щего здоровый байдарочный спорт. Он бросает на свою учительницу оценивающий взгляд, словно хочет, чтобы ему тотчас же ее завернули и он унес ее с собой, впрочем, он готов съесть ее тут же, не присаживаясь, прямо в магазине. «Может быть, он последний, в ком я пробуждаю желание,— в приступе ярости думает Эрика,— а скоро я умру, всего-то лет через тридцать пять,— думает Эрика в гневе.— Торопись запрыг­нуть в последний вагон, ведь если уж умрешь, то ничего больше не услышишь, не унюхаешь, не почувствуешь на вкус».

Ее когти царапают по клавишам. Она бес­смысленно и неловко шаркает ногами, нервно разглаживает и одергивает на себе одежду: муж­чина приводит женщину в нервное состояние, лишает ее главной опоры — музыки. Мать уже ждет ее дома. Она поглядывает на часы в кухне, на неумолимый маятник, который выстучит дочь домой самое позднее через полчаса. Одна­ко мать, которой ни о чем другом не нужно за­ботиться, начинает ждать уже сейчас, так ска­зать, про запас. Эрика ведь неожиданно может прийти раньше, если однажды отменят урок, а мать, на тебе, вовсе и не ждет ее?

Эрика пригвождена к винтовому стулу, одно­временно ее тянет к двери. Властное притяже­ние домашней тишины, нарушаемой лишь зву­ками, доносящимися из телевизора, эта точка абсолютной инертности и покоя доставляет ей теперь телесную боль. Клеммеру пора наконец проваливать! Что он там бормочет и бормочет, ведь дома у нее на плите кипит вода, покрывая плесенью потолок кухни.

Клеммер носком ботинка нервно ковыряет паркет и, словно кольца дыма, выпускает из себя маленькие, но существенные замечания о тех­нике туше при игре на рояле, в то время как жен­щина всем своим нутром стремится в родные стены. Он задает вопрос, что в первую очередь создает звучание, и сам же отвечает: техника туше. Из его рта словоохотливо извергается не­уловимый, подобный тени шлейф, состоящий из звуков, красок, света. «Нет, то, что вы здесь назвали, не является музыкой, которая мне изве­стна»,— стрекочет Эрика, домашний сверчок, которому не терпится попасть на свой теплый шесток. Молодой человек безостановочно сып­лет аргументами и возражениями. «Для меня критерием в искусстве является то, что не может быть взвешено и измерено»,— выражает свое мнение Клеммер, возражая учительнице. Эрика закрывает крышку рояля, наводит порядок во­круг. Мужчина только что ненароком наткнулся на дух Шуберта в одном из ящичков своей души и пытается на полную катушку использовать свою находку. Чем больше дух Шуберта раство­ряется в дымке, в запахе, в цвете, в мыслях, тем больше его ценность ускользает в сферы неопи­суемого. Ценность его достигает огромной вы­соты, и никто не в состоянии постичь эту высо­ту. «В этой жизни люди явно предпочитают показное истинному»,— говорит Клеммер. Да, действительность, очевидно, является одной из самых дурных ошибок вообще. И ложь в соот­ветствии с этим предшествует истине,— делает мужчина вывод из собственных слов. Ирреаль­ное опережает реальное. Искусство при этом выигрывает в качестве.

Радость от домашнего ужина, который се­годня отодвигается не по ее воле, манит звез­дочку Эрику, словно черная дыра. Она знает, что материнские объятия проглотят и переварят ее без остатка, и все же она магическим образом чувствует их притяжение. На ее скулах загорает­ся яркий румянец, постепенно распространяясь по всему лицу. Должен же навязчивый Клеммер когда-нибудь от нее отвязаться и уйти прочь. Эрика не желает, чтобы даже пылинка с его баш­маков напоминала ей о его существовании. Она, эта великолепная женщина, жаждет, чтобы он обнял ее, обнял сильно и надолго, а потом сразу, как только объятие завершится, она жестом ко­ролевы оттолкнет его от себя. Клеммеру и в го­лову не приходит оставить эту женщину в покое, ведь он должен рассказать ей о том, что сонаты Бетховена нравятся ему лишь начиная с Опуса № 101. Потому что они,— разглагольствует Клем­мер,— лишь с этого момента приобретают на­стоящую мягкость, сливаются друг с другом, отдельные фразы становятся более широкими, размытыми по краям, не разделяются жесткой границей,— фантазирует Клеммер. Он выдавли­вает из себя, как из тюбика, последнюю порцию своих мыслей и ощущений и зажимает отвер­стие, чтобы оставшаяся масса не выползла на­ружу.

— Чтобы направить разговор в новое русло, госпожа учительница, я должен сообщить вам — и я сразу же поясню свою мысль — что человек лишь тогда достигает своей наивысшей ценно­сти, когда он оставляет реальность в стороне и отправляется в царство чувства: это наверняка должно касаться и вас. Для меня, как и для Бет­ховена с Шубертом, для моих любимых маcтеров, с которыми я ощущаю внутреннюю связь,— в чем, я точно сказать не могу, но я это чув­ствую,— для нас, стало быть, справедливо утвер­ждение, что мы презираем действительность и превращаем искусство и чувственный мир в нашу единственную реальность. Для Бетховена и Шу­берта это уже не имеет значения, теперь на оче­реди я, Клеммер.

Он обвиняет Эрику Кохут в том, что ей такого отношения не хватает. Она цепляется за поверх­ность, а вот мужчина абстрагирует и отделяет сущностное от бесполезного. Ученик явно дер­зит ей в ответ. Он дерзнул на это.

В голове у Эрики горит единственный источ­ник света, от которого вокруг светло как днем и который освещает табличку с надписью «Вы­ход». Удобное кресло перед телевизором тянет к ней свои руки, слышны тихие позывные ин­формационной программы, диктор деловито по­правляет галстук. На приставном столике рас­ставлены вазочки с лакомствами, поражающи­ми воображение обилием и разноцветьем, и обе дамы попеременно или одновременно прибегают к их услугам. Когда вазочки пустеют, их сразу наполняют заново, здесь все как в стране молоч­ных рек и кисельных берегов, где нет ничему конца и нет ничему начала.

Эрика переносит вещи из одного конца класса в другой, потом обратно; она подчеркну­то смотрит на часы и со своей высокой мачты подает невидимый сигнал, показывая, как она устала после тяжелого рабочего дня, во время которого ей пришлось терпеть измывательства дилетантов над искусством в угоду тщеславию их родителей.

Клеммер стоит перед ней и не спускает с нее глаз.

Чтобы заполнить возникшую паузу, Эрика будничным тоном произносит несколько ниче­го не значащих слов. Искусство для Эрики — это будни, потому что искусство кормит ее. «На­сколько же легче художнику,— говорит женщи­на,— выплескивать из себя наружу чувство или страсть. Драматические повороты, которые вы так цените, Клеммер, означают ведь, что худож­ник обращается к призрачным средствам, пренебрегая средствами подлинными,— продолжа­ет она говорить, чтобы на них обоих вдруг не обрушилась тишина.— Я как учительница стою за недраматическое искусство, за Шумана, на­пример, ведь драматизм достижим легче всего! Чувства и страсти всегда лишь заменители, сур­рогаты духовности». Учительница жаждет земле­трясения, неистовой бури, которая бы с диким шумом обрушилась на нее. Неистовый Клеммер в гневе чуть не врезается головой в стену, и класс кларнета, куда он как владелец второго инстру­мента с недавних пор два раза в неделю ходит заниматься, наверняка пришел бы в изумление, если бы из стены рядом с посмертной маской Бетховена вдруг выросла разъяренная голова Клеммера. Ах, Эрика, эта Эрика, она совершенно не чувствует, что на самом-то деле он говорит только о ней, ну и, естественно, о самом себе! Он устанавливает чувственную взаимосвязь между собой и Эрикой и стремится изгнать дух, этого врага чувства, этого исконного врага плоти. Она думает, что он имеет в виду Шуберта, при этом он имеет в виду только себя, ведь он всегда име­ет в виду только себя, о чем бы он ни говорил.

Неожиданно он просит у Эрики позволения обращаться к ней на «ты», но она отвечает, что­бы он держал себя в рамках приличия. Ее губы вопреки ее воле и участию складываются в смор­щенную розетку, она не в состоянии ими управ­лять. То, что произносят эти губы, она еще спо­собна контролировать, но за тем, как они дви­жутся, уследить она уже не в состоянии. Она вся покрывается гусиной кожей.

Клеммер пугается сам себя. Довольно по­хрюкивая, он ворочается в теплой ванне своих мыслей и слов. Он набрасывается на рояль, ужасно нравясь себе при этом. В очень убыст­ренном темпе он играет длинный пассаж, который случайно выучил наизусть. Этим пассажем он хотел что-то продемонстрировать, вопрос только — что. Эрика Кохут рада этой возможно­сти тихого маневра, она бросается наперерез ученику, чтобы остановить скорый поезд, преж­де чем он наберет полный ход.

— Вы играете это место слишком быстро и слишком громко, господин Клеммер, и тем самым доказываете лишь одно: исполнение, лишенное духовности, грешит многочисленны­ми упущениями.

Мужчина стремительно перемещается в крес­ло, пар валит у него из ноздрей, как у скаковой лошади, возвращающейся в конюшню с очеред­ной победой. Чтобы быть поощренным за побе­ды и избежать поражений, он нуждается в до­стойном обхождении и тщательном уходе, слов­но серебряный сервиз на двенадцать персон.

Эрика хочет домой. Эрика хочет домой. Эри­ка хочет домой. Она дает ему добрый совет:

— Идите погуляйте по Вене и подышите полной грудью. А затем садитесь и играйте Шу­берта, но на этот раз играйте правильно!

— А я как раз собираюсь уходить,— Вальтер Клеммер с силой захлопывает небольшую папку для нот и покидает сцену, словно Йозеф Кайнц (Йозеф Кайнц (1858—1910) — знаменитый австрийский драматический актер.), жаль только, что зрительный зал почти пуст. Впрочем, он и актер, и зрительный зал одно­временно. Театральная знаменитость и публика в одном лице. А сверх программы звучат оглу­шительные аплодисменты.

Выскочив из класса, Клеммер с развевающи­мися на бегу светлыми волосами устремляется в мужской туалет, где выпускает из своего пат­рубка по меньшей мере пол-литра воды, однако это не приводит к слишком большим опустоше­ниям в его влагостойком теле. Потом он плещет себе в лицо водой из высокогорных источников, поступающих в город с Хохшваба. Вода, попадая на его кожу, теряет свою прозрачность. «Я постоянно пачкаю грязью все прекрасное»,— думает он про себя. Знаменитую венскую влагу, теперь слегка ядовитую, он расходует расточи­тельно. Он трет лицо с энергией, не нашедшей другого выхода. Он нажимает ладонью на вентиль контейнера с жидким хвойным мылом, на­жимает раз, другой, третий. Он ополаскивает лицо, громко отфыркиваясь. Он повторяет ри­туал умывания. Он машет руками в воздухе, он смачивает волосы. Он издает искусственные звуки, которые кроме искусства ничего не выра­жают. И все потому, что он страдает от любви. По этой причине он щелкает пальцами, хрустит суставами. Носком ботинка он тычет в стену под глухим окошком, выходящим во двор, однако ему не удается выпустить из себя наружу то, что заперто в нем. Из него выступает наружу не­сколько капель, но основная масса остается в сосуде и медленно скисает, потому что не мо­жет попасть в женский порт назначения. Да, нет никаких сомнений в том, что Вальтер Клеммер основательно влюбился. Хотя не в первый раз, но и наверняка не в последний. Его любовь на сей раз не приняли. Его чувство остается безо­тветным. Ему становится противно, и чтобы подчеркнуть это, он исторгает из носоглотки слизь, которая звонко шлепается в раковину — громкий всплеск любви Вальтера Клеммера. Он сильно закручивает кран, и вряд ли очередному посетителю удастся открутить водопроводный краник снова, для этого нужны стальные муску­лы и пальцы пианиста. Раковину он не сполос­нул, и потеки слизи, вытекшей из Клеммера, за­стряли в сливном отверстии — кто пристально посмотрит, тот их точно разглядит.

В эту секунду в туалет с мертвенно-бледным лицом влетает один из учеников, только что сдававший переходной экзамен по классу фор­тепьяно, бросается в одну из кабинок и испраж­няется в унитаз с громом природной катаст­рофы. В его теле бушует землетрясение: многое в нем уже разрушилось, включая надежду до­браться до выпускного экзамена. Сегодня ему пришлось очень долго сдерживать волнение, ведь в аудитории присутствовал сам господин директор. Теперь волнение энергично требует выхода. Он завалил экзамен, играя этюд по чер­ным клавишам, он и начал-то его в двойном темпе, чего не сможет выдержать ни один чело­век, будь он даже сам Шопен. Клеммер презри­тельно фыркает в сторону закрытой кабинки, за которой его музыкальный собрат борется с по­носом. Пианист, в котором так сильно домини­рует телесное начало, никогда не сможет блес­нуть игрой. Он наверняка относится к музыке как к ремеслу и совершенно напрасно паникует, когда вдруг отказывает один из десяти его моло­точков. Клеммер уже перешагнул эту ступень, он обращает теперь внимание лишь на внутреннее, истинное содержание вещи. К примеру, в сфорцандо в бетховеновских сонатах для фортепьяно он более не обнаруживает ничего сложного, по­тому что музыку необходимо чувствовать, воз­действуя на слушателя скорее внушением, чем исполнением. Клеммер мог бы еще часами распространяться о духовной прибавочной стоимости музыкального произведения, доступ к кото­рому открыт всем, однако взять его приступом могут только самые мужественные. Дело в выра­жении и в чувстве, а не в голой композиции. Он высоко поднимает папку с нотами и для под­крепления своего тезиса несколько раз со всего размаха ударяет ею о фаянсовую раковину, чтобы выбить из себя остаток энергии на тот случай, если там что-то еще застряло. Однако Клеммер замечает, что он внутренне опустошен. «Он полностью отдал себя этой женщине»,— говорит Клеммер словами из знаменитого романa. Он сделал все, что мог, чтобы добиться этой женщины. «Теперь я должен признать пораже­ние»,— говорит Клеммер. Он предлагал ей са­мую лучшую часть себя — предлагал себя цели­ком. Он даже исполнил перед ней несколько вариаций самого себя! Теперь он хочет только одного: на выходные заняться интенсивной греблей, чтобы сменить ориентиры. Возможно, Эрика Кохут уже отцвела и слишком пожухла, чтобы понять его. Она постигает его только по частям, не замечая великого целого.

Ученик, провалившийся при исполнении этюда по черным клавишам, снова выползает из кабинки и перед зеркалом, несколько утешен­ный своим мерцающим отражением, придает волосам живописную форму, последний лоск, так сказать, чтобы как-то компенсировать не­удачу, которую потерпели его пальцы. Вальтер Клеммер, утешая себя, думает о том, что и у его учительницы не сложилась карьера, потом он звучно сплевывает на пол остаток пены, кото­рая поднялась в нем во время прибоя ярости. Пианист-соученик осуждающе смотрит на пле­вок, ведь он воспитан в уважении к порядку. Искусство и порядок — враждующие родствен­ники. Клеммер резким движением выдергивает десяток бумажных полотенец из контейнера, лепит из них большой ком и бросает их точнехонько рядом с урной. Соученик-неудачник взвешивает Клеммера на весах порядка и нахо­дит его слишком легковесным. Он пугается уже во второй раз, теперь его пугает расточитель­ство Клеммера по отношению к предметам, соб­ственником которых является венский муници­палитет. Он — сын владельца мелочной лавки, и ему снова придется туда вернуться, если он не сдаст экзамен со следующего захода. Ведь роди­тели в этом случае откажут ему в материальной поддержке, и тогда он вынужден будет сменить профессию «музык.» на профессию «предприн.», что найдет отражение в объявлении о бракосо­четании, которое он когда-нибудь напечатает. Будущей жене и детям из-за этого придется мно­гое претерпеть. Торговля и жизнь станут единым целым. Его красные от мороза пальцы-сосиски, которыми он вовсю трудился, помогая в лавке, сжимаются, словно когти хищной птицы, стоит только ему обо всем этом подумать.

Вальтер Клеммер рассудительно усмиряет свое сердце, призывая на помощь голову, и подробно вспоминает тех женщин, которыми он уже об­ладал и которых затем сбыл по дешевке. Расста­ваясь, он подробно объяснял им свои резоны. Он на это не скупился; женщины должны были научиться входить в его обстоятельства, даже если это причиняло им боль. Если у мужчины соответствующее настроение, он может уйти, не сказав ни единого слова. Антенны у женщин нервно дрожат на ветру, подобные чутким щу­пальцам, ведь женщина — существо, живущее чувствами. В ней не преобладает рассудок, что отражается и на ее игре на фортепьяно. Женщи­на чаще всего способна только обозначить свое умение, этим она и удовлетворяется. Клеммер же, напротив, такой человек, который в любом деле доходит до самой сути.

Вальтер Клеммер не может скрыть от себя тот факт, что он намерен взять свою учительни­цу в оборот. Он намерен последовательно доби­ваться ее. Клеммер со слоновьей мощью крошит на куски две кафельные плитки при мысли о том, что на этой любви он может ничего не за­работать. Потом он тут же выскочит из туалета на огромной скорости, словно поезд-экспресс из арльбергского горного туннеля, выскочит на холодную зимнюю улицу, где царит здравый рассудок. На этой улице так холодно еще и по­тому, что Эрика Кохут не зажгла ни единого лу­чика надежды. Клеммер настоятельно советует этой женщине всерьез подумать о своих скром­ных возможностях. Ведь из-за нее молодой че­ловек буквально разрывается на части. Их пока объединяют общие интеллектуальные интересы. А потом они вдруг исчезнут, и Клеммер будет сидеть в своей байдарке один-одинешенек.

В коридоре консерватории, уже совершенно пустом, гулко звучат его шаги. Он пружинисто прыгает со ступеньки на ступеньку, словно ре­зиновый мяч, прыгает с ветки на ветку, и хоро­шее настроение, терпеливо его поджидавшее, снова возвращается к нему. За дверью класса, в котором обычно занимается Кохут, не слышно ни звука. Она иногда немного играет после окон­чания занятий, ведь рояль у нее дома совсем невысокого класса. Это он уже разведал. Он ко­ротким движением нажимает на дверную ручку, чтобы просто прикоснуться к предмету, которо­го ежедневно касается рука учительницы, одна­ко дверь остается холодной и хранит молчание. Она не подается ни на миллиметр, потому что заперта. Уроки закончены. Эрика уже на полпу­ти к своей замшелой мамаше, вместе с которой они ютятся в своем гнезде, причем обе дамы не­прерывно шпыняют и колотят друг друга. И все же, несмотря на это, они неразлучны, не расста­ются даже во время летнего отпуска, продолжая браниться друг с другом на даче в Штирии. И это продолжается уже не один десяток лет! Совершенно ущербная ситуация для столь чут­кой женщины, собственно, вовсе и не старой, если основательно прикинуть и взвесить все со всех сторон; такие вот положительные мысли о своей грядущей возлюбленной роятся в голове у Клеммера, когда он отправляется домой, к сво­им родителям. На сей раз он выклянчит у них особенно обильный ужин, с одной стороны, что­бы снова наполнить энергией свои резервуары, опустошенные из-за Кохут, с другой стороны, потому что завтра совсем рано утром он соби­рается заняться спортом. В принципе, все равно каким, но, скорее всего, он отправится в греб­ной клуб. Ему хочется выложиться до изнеможе­ния, вдыхая совершенно чистый воздух, а не те испарения, которыми уже дышали до него тысячи людей: вместе с ними Клеммеру, хочется ему того или нет, приходится глотать выхлопы мо­торов и запахи дешевой еды, которой питаются обыватели. Он хочет вдыхать в себя всю свежесть, производимую альпийскими лесами с помощью хлорофилла. Он поедет в Штирию, в самый тем­ный и необжитый уголок этого края. Там, рядом со старой плотиной, он спустит свою лодку на воду. Ярко-оранжевое пятно, видимое издалека,— расцветка спасательного жилета, накидки и шле­ма,— будет нестись между двух лесных берегов, приближаясь то к левому, то к правому, но посто­янно устремляясь в одном направлении — вперед, вниз по течению горного ручья. Камни, облом­ки скал надо уметь обходить. Не переворачи­ваться! И при этом держать темп! Его товарищ по байдарочному спорту будет следовать прямо за ним, не обгоняя и не заплывая вперед. Дружба в спорте заканчивается тогда, когда друг развивает слишком опасную скорость. Друг нужен для того, чтобы помериться собственны­ми силами с более слабым и увеличить дистан­цию между ним и собой. С этой целью Вальтер Клеммер задолго до того, как отправиться на маршрут, старательно выискивает себе байда­рочника из новичков. Он сам из тех, кто не лю­бит проигрывать в музыке и спорте. Поэтому его так злит история с Кохут. Если он проигры­вает в словесном поединке, он никогда не вы­кинет на ринг полотенце. Он гневно швыряет в лицо собеседнику пригоршню погадок, отрыг­нутую кость, непереваренный клок волос, кам­ни и сырую траву, смотрит враждебно, пере­бирает про себя все возражения и аргументы, оставшиеся невысказанными, и покидает ринг в ярости.

Оказавшись на улице, он вынимает из задне­го кармана брюк свою любовь к фройляйн Ко­хут. Поскольку сейчас он совершенно случайно оказался один и ему некого побеждать в спор­тивной борьбе, он взбирается на самую верши­ну этой любви, туда, где телесное смыкается с духовным, поднимаясь словно по невидимой веревочной лестнице.

Быстрой пружинящей походкой он несется но Иоханнесгассе в сторону Кернтнерштрассе, а оттуда — к Рингу. Трамваи, ползущие по Рингу мимо здания Оперы словно динозавры, образуют на пути Клеммера естественное препятствие, миновать которое затруднительно, и поэтому он вопреки своей бесшабашности спускается но эскалатору в огромное чрево подземного перехода.

За несколько секунд до этого из подворотни вынырнула фигура Эрики Кохут. Она видит, как молодой человек проносится мимо, и идет по его следу словно львица. Ее охота невидима, неслышима и потому существует словно бы в воображении. Ей не могло быть известно, что он так долго проторчит в туалете, но она ждала его. Ждала. Он обязательно пройдет сегодня мимо нее. Он не прошел бы, если бы отправился в противоположном направлении, но он в ту сторону обычно не ходит. Эрика всегда прячет­ся где-нибудь, где можно терпеливо ждать. Она занимает наблюдательную позицию там, где никто и не ожидает. Она аккуратно отрезает разлохмаченные края вещей, которые взрыва­ются, детонируют или просто тихо лежат в не­посредственной близости от нее, и несет обрез­ки к себе домой, где она в одиночку или вместе с матерью вертит их так и сяк, выискивая, не отыщутся ли застрявшие в швах крошки, остат­ки грязи или оторванные части тела, которые пригодны для анализа. Не осталось ли отходов жизнедеятельности других людей, по возмож­ности еще до того, как их жизнь отправили в химчистку? Здесь многое можно отыскать и о многом проведать. Для Эрики именно эти обрезки и есть самое существенное. Обе дамы К. в одиночку или вдвоем усердно склоняются над своей домашней операционной лампой и подносят пламя свечи к остаткам материи, что­бы проверить, идет ли речь о чисто раститель­ных или чисто животных волокнах, о суррогат­ной смеси или о чистом искусстве. По запаху и консистенции сожженного образца это безу­словно можно определить и сокрушенно судить и рядить о том, на что сгодились бы эти об­резки.

Мать и дитя плотно сдвигают головы, словно они — единое существо, и чужая материя лежит перед ними, чтобы быть рассмотренной под лу­пой, лежит, надежно отделенная от своего пер­воначального пристанища, не касаясь их обеих, не угрожая им, однако пропитанная преступле­ниями других. Ей никуда не деться, как зачастую никуда не деться ученикам от административ­ной власти со стороны их учительницы музыки, которая достает их повсюду, если только они не погружаются в бурлящие воды музыкальных занятий.

Клеммер летит впереди Эрики, широко вы­махивая ногами. Он целенаправленно несется в одном направлении, никуда не сворачивая. Эрика избегает всех и вся, однако стоит кому-нибудь попытаться избегать ее, она немедленно последует за ним как за своим Спасителем, по­следует по пятам, словно притягиваемая огром­ным магнитом.

Эрика Кохут спешит по улицам за Вальтером Клеммером. Клеммер охвачен яростью из-за того, что ему не довелось свершить, и раздраже­нием по поводу того, что для него нежелатель­но. Он не подозревает, что любовь собственной персоной следует за ним и даже несется в том же темпе, что и он. Эрика питает недоверие к молодым девушкам, фигуры и наряды кото­рых она меряет взглядом и пытается выставить в смешном свете. Как она поиздевается над эти­ми созданиями вместе с матерью, как только окажется у себя дома! Они совершенно невинно возникают на пути невинного Клеммера и при этом могут ведь проникнуть в него, как пение сирен, и он слепо за ними последует. Она вни­мательно следит за каждым его взглядом, кото­рый вдруг задерживается на какой-нибудь из женщин, и начисто стирает с них его след. Молодой человек, играющий на рояле, может предъявлять самые высокие претензии, кото­рым ни одна из них не соответствует. Он не дол­жен домогаться ни одной из них, хотя его станут домогаться многие.

Кружными и кривыми дорожками эта пара несется через район Йозефштадт. Один — что­бы наконец-то остыть, другая — чтобы раска­литься от ревности.

Эрика плотно запахивает вокруг себя свою плоть, непроницаемое одеяние, которое не вы­носит чужих прикосновений. Она остается за­ключенной в себе. И все-таки ее влечет вслед за учеником. Хвост кометы следует за ядром. Сегодня ей не приходит в голову заняться расши­рением своего гардероба. Однако она подумы­вает о том, чтобы на следующее занятие явиться в каком-нибудь из платьев, хранящихся в ее теат­ральных запасниках, она шикарно разоденется, ведь скоро наступит весна.

Мать уже потеряла всякое терпение и пере­стала ждать, да и сосиски, которые она варит, тоже ждать не любят. Жаркое бы сейчас давно стало жестким и несъедобным. Когда Эрика на­конец-то заявится, мать, используя маленькую кухонную хитрость, из чувства оскорбленной гордости сделает так, чтобы сосиски лопнули и в них попало побольше воды, тогда они будут уж совсем невкусными. В качестве предупреждения этого вполне достаточно. Эрика об этом пока не подозревает.

Она бежит вслед за Клеммером, а Клеммер убегает от нее. Так одно ленится к другому. Все­гда в нужном месте. Нога Эрики ступает там, где только что ступала нога Клеммера. Конечно же, Эрике не совсем удается наказать своим невнима­нием магазины, мимо которых она проносится. Боковым зрением она оценивает витрины бути­ков. Она находится в местности, которую с точки зрения нарядов еще не исследовала, хотя Эрика всегда пребывает в поиске новых роскошных одеяний. Ей надо бы срочно купить новое кон­цертное платье, но здесь подобных вещей не бывает. Его лучше покупать в центре города. Ве­селенькие гирлянды и конфетти украшают первые весенние модели и последние зимние рас­продажи. И еще что-то блестящее, что за элегант­ный вечерний наряд можно принять в лучшем случае в полной темноте. Два изящно декорированных бокала для шампанского, заполненные искусственной жидкостью, вокруг которых с изыс­канной небрежностью обвивается боа из перьев. Несколько пар итальянских босоножек на высо­ком каблуке, дополнительно осыпанных блест­ками. Перед витриной пожилая дама, погружен­ная в созерцание. Нога ее вряд ли втиснется даже и войлочные шлепанцы сорок первого размера, настолько она распухла из-за многочисленных и неинтересных дел, с которыми всю жизнь ей приходилось справляться стоя. Эрика бросает взгляд на шифоновое платье демонически крас­ного цвета, с рюшами по вырезу и на рукавах. Владея информацией, ты владеешь миром. Вот это платье ей нравится, а то — не очень, ведь она вовсе еще не такая старая.

Эрика Кохут следует за Вальтером Клемме­ром, который, так и не обернувшись ни разу, входит в парадную дома, где живет вполне со­стоятельный люд. Он направляется в квартиру своих родителей на втором этаже, семья уже ждет его. Эрика Кохут не входит вместе с ним.

Сама она живет не очень далеко отсюда, в том же районе. Из школьной анкеты она знает, что Клеммер живет поблизости, это для нее символ родства душ. Ведь может так быть, что один из них действительно предназначен для другого, а другой должен осознать это, пройдя через стычки и размолвки.

Сосискам недолго осталось ждать. Эрика уже на пути к ним. Теперь ей известно, что Вальтер Клеммер нигде не задержался, а безотлагатель­но отправился домой, и на сегодня она может оставить свой наблюдательный пост. Однако с ней что-то произошло, она несет результат этого события к себе в дом и запирает его в ящик, чтобы мать не нашла.

 

В венском Пратере на аттракционах развлека­ется маленький народец, а на лужайках его пар­ковой части — народец похотливый. На аттрак­ционах Пратера родители, до краев набившие брюхо жареной свининой, клецками, пивом и вином, усаживают своих столь же наполненных до краев отпрысков в корзины или верхом на разноцветных лакированных лошадок из пласт­массы, на слонов и злых драконов, в автомо­бильчики, и ребенок, усаженный на карусель, исторгает наружу то, что в него недавно с таким трудом впихнули. За это его награждают опле­ухой, ведь еда в трактире стоила денег и по­зволить это себе можно не каждый день. Пища, проглоченная родителями, остается в их животах, ведь у них здоровые желудки, а руки их быстры, словно молния, когда они обрушивают­ся на собственное потомство. Потомству таким образом придается ускорение. Если родители выпили слишком много, может случиться так, что они не выдержат стремительного путеше­ствия по американским горкам. Чтобы испытать себя на храбрость и порадоваться тому, какие они ловкие, представители самого юного поко­ления устремляются к аттракционам, в которых использованы достижения микроэлектроники предпоследнего поколения. Эти аттракционы названы гордыми космическими именами, они плавно и со свистом взмывают в воздух и там крутятся во все стороны, следуя точно заданной программе, и тогда уже трудно разобрать, где верх, а где низ. Чтобы сесть в такую кабину, надо набраться смелости, эти аттракционы предна­значены для подростков, которые уже приоб­рели в этом мире определенную закалку, однако еще не знают, что такое ответственность и страх, как не ведают этого и их тела. Они легко пере­носят ситуацию, когда верх вдруг оборачивает­ся низом, и наоборот. Космический аттракцион представляет собой лифт, состоящий из двух огромных разноцветных металлических капсул, в которые помещаются люди. А в это время на земле бравые стрелки в честь своих невест во­всю палят по пластмассовым куклам, и невесты гордо уносят добычу домой. И спустя многие годы женщина, уже разочаровавшаяся в своем чувстве, может вспомнить, сколь много она зна­чила когда-то для своего милого дружка. На зе­леных просторах и лужайках Пратера, местами сильно заросших кустарником, дело обстоит уже намного сложнее. В одной части парка завсегда­таи пускают друг другу пыль в глаза: красивые и большие, сердито фыркающие и быстрые авто­мобили привозят сюда публику, одетую для вер­ховой езды и пересаживающуюся из автомобиль­ных кресел на спины лошадей. Порой кое-кто экономит на самом существенном, на лошади, и покупает себе только соответствующую одежду, чтобы горделиво расхаживать в ней. Здесь под­рывают свой бюджет секретарши, ведь и в будние дни шеф от них требует, чтобы они одевались элегантно. Бухгалтеры лезут из кожи вон, чтобы по субботам во второй половине дня лошадка постаралась для них изо всех сил. Они с готов­ностью соглашаются на сверхурочную работу. Менеджеры по персоналу и руководители пред­приятий относятся ко всему этому уже спокой­нее: они могут себе это позволить, но могут без этого и обойтись. Каждому и так ведь ясно, что они из себя представляют, и они уже поглядыва­ют в сторону площадки для гольфа.

Конечно, есть более красивые места для вер­ховых прогулок, однако нигде на тебя не глазеет с восхищением такое количество наивных се­мейств с невинными детками и собачками на поводке. Детишки восклицают: «Ого, какая лошадушка!» Они бы сами на ней с удовольствием прокатились, но им достаются лишь затрещины, если они начинают канючить слишком громко. Нам это не по карману. В порядке компенсации мальчонку или девчушку усаживают на пласт­массовую лошадку-качалку на карусели, где они продолжают оглушительно реветь. Ребенок мо­жет извлечь из этого урок, уразумев, что у боль­шинства вещей, которые ему недоступны, есть дешевые копии. Увы, ребенок мечтает только о том, что ему недоступно, и ненавидит своих родителей.

Есть и другие части парка, например, Фройденау и Криау, где над лошадьми измываются профессионально, и тем, кто ездит рысцой, туда нечего соваться, да и тем, кто скачет галопом, приходится поторапливаться. Земля усыпана пус­тыми жестянками из-под напитков, билетами тотализатора и прочим мусором, который при­рода не в состоянии переварить. Ей удается справиться в лучшем случае с мягкой бумагой, из которой делают разовые носовые платки; бумага была когда-то натуральным продуктом, однако пройдет много времени, прежде чем она снова таковым станет. На плотно утрамбованной земле разбросаны бумажные тарелки, словно посевной материал, непригодный в пищу. Тща­тельно откормленные четвероногие гоночные устройства, наделенные прекрасной мускулату­рой, накрытые попонами и ведомые под уздцы, совершают круговую пробежку. У них нет других забот, кроме одной — какую тактику применить для победы в третьем заезде, и даже это им под­скажет их жокей или наездник, подскажет сво­евременно, прежде чем они проиграют.

Когда гаснет свет дня и вступает в свои пра­ва ночь, коротаемая с рукодельем под лампой или с кастетом и ножом в кармане, на сцене по­являются люди, которых не ведут по жизни под уздцы, и чаще всего это женщины, иногда, прав­да, и очень молодые мужчины, ведь когда они станут старше, для клиентов они будут пред­ставлять еще меньший интерес, чем пожилые женщины. Женщины для гомосексуалистов, что естественно, не представляют интереса ни на какой стадии. Итак, Пратер распахивает ворота, ведущие на панель.

Это место известно в Вене всем, даже ма­леньким детям, которых строго-настрого пре­дупреждают, чтобы они в темное время держа­лись как можно дальше отсюда. Мальчики нале­во, девочки направо. Стоят здесь и пожилые женщины, их, оказавшихся на обочине жизни и профессии, немало. Частенько их растерзан­ные останки выбрасывают на улицу из мчаще­гося автомобиля. Полиция ведет следствие, но почти всегда безрезультатно, ведь преступник появился из тихого и устроенного мира и снова вернулся в него. Или это сделал сутенер, у которого всегда есть алиби. Именно здесь изобрели и впервые опробовали передвижной матрац. Кто не имеет для этих занятий своей квартиры или комнаты, автомобиля, номера в гостинице или угла в притоне, должен иметь по меньшей мере передвижную подстилку, которая согрева­ет и на которой можно более или менее устро­иться, когда похоть опрокидывает человека на землю. Здесь венские нравы расцветают самым пышным цветом во всех своих неограниченных дурных качествах, здесь мимо несется со всех ног шустрый югослав или торопливый слесарь из Фюнфхауса (Фюнфхаус — один из рабочих районов Вены), желающий сэкономить деньги, а за ним гонится изрыгающая непристойные проклятия профессионалка, которую надули при расчете. Слесарь из Фюнфхауза страстно мечтает о том, как поскорее построить для себя и для своей невесты новую времянку, за стен­ками которой он может прятать все свинства своей частной жизни. Там можно укрыть от глаз наблюдателя и надежно хранить книги, стереоустановку с пластинками, телевизор, радиопри­емник, коллекцию бабочек, аквариум, всякие вещи и предметы, связанные с увлечениями, и массу всякой всячины, массу всякой всячины. Гость разглядит только деревянные укрытия, подделанные морилкой под палисандр, а беспо­рядок за их стенками он не увидит. Еще он смо­жет увидеть — и пусть себе видит — маленький домашний бар с разноцветными ликерами и со­ответственно подобранными, грозно сверкаю­щими, бесконечно протираемыми бокалами. По крайней мере, в первые годы супружества их еще протирают тщательно. А потом их разо­бьют детишки, или жена нарочно не уследит за ними, потому что муж всегда приходит очень поздно и пьянствует где-то вне дома. Зеркальный бар постепенно покрывается пылью. Юго­славы и турки относятся к женщине с презрени­ем в силу своей природы, а слесари презирают женщину только тогда, когда она нечистоплот­на или когда дает за деньги. Деньги эти лучше потратить где-нибудь в ином месте, там, где удо­вольствие можно растянуть. Он не собирается платить за удовольствие, такое же непродолжи­тельное, как если разок побрызгать, ведь в кон­це концов он уверен, что доставляет женщине удовольствие, которого она не получала с дру­гими мужчинами. При жизни он с усердием и терпением копит в себе сперму. Когда он умрет, он ведь не сможет больше отдавать женщинам, к их глубокому огорчению, свои соки и силы. Частенько слесарю не удается его трюк, в этих кругах его уже знают и беспощадно преследуют. Однако в момент особо затруднительного фи­нансового положения, ведь ссуду надо выплачи­вать, он идет на риск, связанный с возможными побоями, а то и с чем похуже. Его страстное же­лание менять время от времени одну женскую вагину на другую не всегда согласуется с его фи­нансовыми намерениями и возможностями.

И он выискивает для себя женщину, которая выглядит так, что никому и в голову не придет защищать ее. Наверняка она ему еще и спасибо скажет, ведь слесарь представляет собой гору мускулов. В царстве чувственности он выискал для себя типичную одиночку, уже довольно по­жилую мамашу. Югославу или турку идти на та­кой риск слишком часто не приходится, ведь местные женщины вообще их не слишком часто к себе подпускают. В любом случае, не ближе, чем на расстояние брошенного камня. Женщина, взявшая такого клиента, редко может позволить себе требовать с него плату, ведь труд ее почти ничего не стоит. К примеру, какой-нибудь турок, который тоже почти ничего не стоит своему работодателю, как можно заключить по его кон­церту с жалованьем, испытывает отвращение от своей половой партнерши. Он отказывается на­тянуть на себя резинку, ведь грязная свинья — это женщина, а вовсе не он. И все же, несмотря на все это, и его, и слесаря тянет к неприятному, но неизбежному факту, который зовется жен­щиной. Женщина им не нравится, они никогда по доброй воле не появятся с ней на людях, но уж если она имеется в наличии, чем с ней еще заниматься, скажите на милость?

Слесарь из Фюнфхауза бережно обращается со своей невестой по меньшей мере целую неде­лю подряд раз в месяц. Она у него чистоплотная и старательная. Он говорит своим друзьям, что ему не приходится ее стесняться, а ведь это уже очень немало! Ему не стыдно показаться в лю­бой дискотеке, и по характеру она скромная, не требует от него слишком многого. Получает она еще меньше, но совершенно этого не замечает. Она много моложе, чем он. Она из семьи не­благополучной, и поэтому тем сильнее ценит благополучие. Ему есть что ей предложить. О ча­стной жизни турецкого рабочего говорить не приходится, ведь, собственно, турок как бы и не существует здесь. Он работает. А после работы он должен где-нибудь разместиться, где он хоть как-то защищен от непогоды, но вот где — нико­му не известно. Скорее всего, в трамвае, не поку­пая билета. Для окружающего его нетурецкого мира он представляет собой что-то вроде кар­тонной фигурки, по которой стреляют в тире. Когда настает время работы, его с помощью электромоторчика вытягивают наружу, в него стреляют, попадают, а иногда и нет, и в другом конце тира его снова убирают из поля зрения, и он, невидимый никому,— никто не знает, что с ним происходит, впрочем, может быть, с ним не происходит ничего,— снова перемещается в исходное положение за горным массивом из папье-маше и вновь появляется на сцене, укра­шенной искусственным крестом на верхушке горы, искусственным эдельвейсом и искусствен­ным тимьяном, и там его уже дожидается попол­нивший боеприпасы венский типаж, подогретый супругой, разодетой по случаю воскресенья, бульварной «Кроненцайтунг» и сынком-подрост­ком, который выжидает момент, чтобы толкнуть папулю под локоть во время стрельбы и порадо­ваться его промаху. За меткий выстрел выдается приз — маленькая пластмассовая кукла. Есть в за­пасе павлиньи перья и позолоченные розы, однако все, что имеется в тире, рассчитано на даму, которая дожидается стрелка-победителя, являя собой его самый главный приз. И ей изве­стно, что он старается ради нее, а когда прома­жет, злится тоже из-за нее. В обоих случаях рас­хлебывать кашу приходится ей. Вполне может возникнуть убийственная ссора, если мужчина не сдержится из-за своего промаха. Женщина только делает хуже, если в этой ситуации броса­ется его утешать. Ей приходится расплачиваться тем, что он бросается на нее с особенно грубыми утехами, подавая главное блюдо без малейшего подогрева. Он опьяняется своим возбуждением, а если она вдруг воспротивится и не захочет встать или лечь вразножку, то ее отлупят до изнеможения. Завывая сиреной, прибывают поли­цейские, выскакивают из патрульного автомо­биля и спрашивают женщину, почему она так кричит. Она не должна нарушать сон соседей, если сама спать не может. А еще ей дают адрес женской психологической помощи.

Эрика свободно ведет свой кораблик по охот­ничьим угодьям, простирающимся почти на всю парковую часть Пратера. С недавних пор она освоила и эту местность. Она расширила зону своих действий, и повадки местной дичи ей хо­рошо известны. Для этой охоты требуется муже­ство. На ней прочные башмаки, в которых в слу­чае необходимости, чтобы остаться незамеченной, можно встать в кусты, ступить в собачье дерьмо или наступить на пластиковую бутылку фалли­ческой формы с опивками ядовито раскрашен­ного детского лимонада внутри (по телевизору его рекламируют разные зверюшки, и каждая вос­певает соответствующий сорт и вкус), на ском­канную грязную бумагу, использованную в оче­видных целях, на бумажные тарелки с остатками горчицы, на разбитые бутылки или на напол­ненные содержимым резиновые изделия, еще со­храняющие форму члена. Она осторожно и нерв­но вынюхивает добычу. Она втягивает в себя воздух и снова выпускает его.

Однако здесь, на станции «Пратерштерн», на которой она сходит, опасности пока нет. Хотя здесь с толпой безобидных пассажиров и празд­ных гуляк уже смешиваются мужчины, отягощен­ные течкой, однако элегантно одетая дама впол­не может позволить себе нанести сюда ни к чему не обязывающий визит, пусть эта местность и не самая изысканная. Стоящие поодиночке тут и там иностранцы либо торгуют газетами, либо тайком предлагают всякие вещи, упакованные в большие пластиковые пакеты с ручками, пред­лагают товар неназойливо и скромно, оглашая площадь зазывными криками, предлагают спор­тивные мужские рубашки с простроченными карманами — прямо с фабрики, модные дамские платья кричащей расцветки — прямо с фабрики, детские игрушки с небольшим браком — прямо с фабрики, килограммовые мешки с некондиционными вафлями и вафельной крошкой — прямо с фабрики, мелкие детали к электроприборам и к электронной технике — прямо с фабрики или с места последнего ограбления, а также блоки сигарет неизвестного происхождения. Эрика одета вполне скромно, но все равно выглядит так, будто ее большая сумочка на длинном ремешке специально заказана или по крайней мере спе­циально принесена сюда, чтобы незаметно для окружающих спрятать в нее новехонький кас­сетный магнитофон неизвестного происхожде­ния и сомнительного технического состояния, упакованный в новую, с иголочки, прозрачную пленку. На самом деле в сумке наряду с многими необходимыми мелочами лежит хороший бинокль ночного видения. Эрика выглядит как впол­не состоятельная клиентка, на ней настоящие кожаные ботинки с аккуратным накатом, пальто ее не бросается в глаза, но и не представляется чем-то безликим, оно с достоинством и солидно облекает ее фигуру, неназойливо красуясь эти­кеткой английской фирмы, известной во всем мире. Такую одежду можно проносить всю жизнь, если только она не надоест и не станет раздра­жать. Мать настойчиво посоветовала Эрике ку­пить именно это пальто, ведь мать старается по возможности избегать каких-либо перемен в жиз­ни. Пальто остается на Эрике, а Эрика остается у своей матери. Фройляйн Кохут отмахивается от увязавшегося за ней назойливого югослава, который пытается всучить ей дефектную кофеварку и лелеет надежду, что ему позволено будет проводить Эрику. Он только свой товар упакует. Эрика, отвернув лицо, перешагивает через что-то невидимое и идет в сторону парка и лужаек Пратера, где так легко затеряться одному. Она вовсе не стремится потерять себя, скорее наде­ется кое-что приобрести. А если вдруг, пред­положим, она бы потерялась, то ее мать, благо­состояние которой Эрика умножает с момента своего рождения, сразу бы отправилась заявить о своих претензиях. Она бы подняла на поиски всю страну, всю прессу, все радио и телевидение. Что-то призывно затягивает Эрику в эту мест­ность, причем не в первый раз. Она здесь уже часто бывала. Она знает дорогу. Толпа гуляю­щих постепенно редеет. Она расплывается по краям, отдельные индивиды расползаются по сторонам подобно муравьям, каждый из которых выполняет в своем государстве определенное задание. Спустя час насекомое гордо демонст­рирует принесенную добычу — кусочек плода или падали.

Только что на остановках толпилось, обра­зуя группы и островки, много народу, намерева­ясь отправиться куда-то вместе, и вот, поскольку, как хорошо рассчитала Эрика, быстро стемнело, погасли и огни человеческого присутствия. Большинство людей сбиваются вокруг ламп искусственного освещения. Здесь, в стороне от света, постоянно находятся лишь те, кто обязан тут быть по службе. Или те, кто намерен заниматься тут своим хобби, трахаться с кем-то, а то и ограбить или даже убить того, с кем только что трахался. Есть и такие, что просто пришли посмотреть. Небольшая группка намеренно ого­ляет себя у станции игрушечной железной дороги.

Еще один запоздалый ребенок, не по сезону нагруженный зимним спортивным инвентарем, спотыкаясь, спешит в сторону последнего огонь­ка на остановке транспорта, подгоняемый зву­чащими в голове голосами родителей, которые предостерегают его от того, чтобы ходить одно­му по ночному Пратеру. И голоса эти рассказывают о случаях, когда — и это еще повезло — новые лыжи, купленные на весенней распродаже, лыжи, которые пригодятся только в следующем сезоне, насильно переходили в руки другого владельца. Ребенок слишком долго боролся дома за лыжи, чтобы сейчас кому-нибудь их уступить. Спотыкаясь и с трудом переводя дыха­ние, он прошмыгивает мимо фройляйн Кохут. Он недоумевает по поводу одинокой дамы, ко­торая предстает живым противоречием всему тому, о чем говорили родители.

Башмаки несут Эрику в темные, широко рас­кинувшиеся луга, прорезанные кустарником, рощицами и ложбинами. Луга простираются вокруг, и каждый имеет свое название. Ее цель — Иезуитский луг. Шагать до него еще очень да­леко, и Эрика Кохут равномерно меряет путь туристскими башмаками. Она проходит мимо зоны аттракционов. Вдалеке вспыхивают и быст­ро пропадают огни. Раздаются щелчки выстре­лов, слышны громкие победные возгласы. Моло­дежь машет ракетками в игровых залах, громко вскрикивая, или молча возится с тренажерами, которые, в свою очередь, громко скрипят, зве­нят и бряцают, высекая искры. Эту возню Эрика решительно оставляет у себя за спиной, не дав ей близко подступиться. Лучи света на мгно­вение цепляются своими пальцами за Эрику, не находят, за что бы ухватиться, скользят по во­лосам, укрытым шелковым платком, соскальзы­вают вниз, прочерчивая неприятную и влажную цветную полоску по ткани пальто, и падают за ее спиной на землю, умирая в грязи. Звуки выстрелов и хлопки взрывов долетают до нее, но и они минуют Эрику, не понаделав в ней дырок. Ее они больше отталкивают, чем притя­гивают. Колесо обозрения представляет собой огромный круг, состоящий из рассыпанных по нему отдельных огоньков. Колесо возвышается над всеми и вся. У него есть конкуренты в виде ярко освещенных американских гор, по кото­рым, резко сигналя, несутся вагончики, набитые храбрецами, судорожно цепляющимися за по­ручни и громко кричащими от страха перед всесилием техники. Делая вид, что очень боятся, они хватаются и за своих спутников. Это все не для Эрики. Ее вовсе не устраивает, чтобы за нее хватались. Установленное на вершине горок привидение, подсвеченное изнутри, мешковато приветствует катающихся, но никто не обра­щает на пугало никакого внимания, разве что четырнадцатилетние девчонки со своими первыми дружками, по-кошачьи заигрывающие со страхами этого мира, прежде чем сами станут частью этих страхов.

Эрика идет мимо невысоких домов на одну-две семьи, мимо последнего арьергарда отзву­чавшего дня. Здесь живут люди, до которых це­лый день доносится далекий шум, не прекраща­ющийся и ночью. Она идет мимо водителей тяжелых грузовиков из стран Восточного блока, направляющихся последним глотком большого мира. Босоножки для жены, оставшейся дома, горчат из пластикового пакета, и сейчас их еще раз вынимают и оценивают, соответствуют ли они западному уровню. Собачий лай, кадры лю­бовной истории, мелькающие на телеэкране. Перед кинотеатром, где демонстрируют порно­фильмы, зазывала громко кричит, что здесь показывают то, чего еще нигде не показывали, только заходите! С наступлением темноты весь мир словно бы большей своей частью состоит из одних мужчин. Соответствующая им доля женственности терпеливо ждет за пределами последнего светового пятна, чтобы немного заработать на том, что останется от мужчи­ны после порнофильма. В кино мужчина идет один, после кино ему нужна женщина, которая вечно манит его. Он не может со всем справ­ляться в одиночку. К сожалению, платить ему приходится дважды, сначала за кино, а потом за женщину.

Эрика шагает дальше. Пустынные луга рас­крывают ей навстречу свой темный зев. Она отправляется очень далеко, по ту сторону лежа­щего перед ней пейзажа, в чужие края. Впереди Дунай, нефтеналивная пристань Лобау, потом пристань Фройденау. Альбернский зерновой порт. Джунгли заливных лугов в окрестностях Альбернского порта. Потом район Голубой про­токи и кладбища Безымянных. В другой сторо­не — Торговая набережная. Сенная протока и Пратерленде. Сюда прибывают и отсюда отча­ливают корабли. А там, за Дунаем, огромное пространство заливных лугов, за сохранение которых борется молодежь из «зеленых»: пес­чаные берега, пастбища, ольховые деревья, кус­тарник. Волны, лижущие берег. Так далеко Эри­ке забредать не придется, для нее это был бы слишком долгий путь. Пешком его одолеет лишь хорошо оснащенный турист, делающий привал и вовремя подкрепляющийся. Эрика идет теперь по мягкой луговой почве, устремляясь вперед. Она идет и идет. Маленькие замерзшие остров­ки, скатерки из снега, трава, еще не оттаявшая после зимы. Пучки желтого и коричневого цвета. Эрика передвигает ноги равномерно, как метроном. Если одна нога ступает в кучку, остав­ленную собакой, то другая об этом сразу узнает и стремится не шагнуть в след, надолго сохраня­ющий вонь. Подошву отчищают об траву. По степенно все огни остаются далеко позади. Тьма распахивает свои ворота: входи смело! Фройляйн Кохут известно из опыта, что в этой местности без труда можно наблюдать за проститутками, занятыми исполнением профессиональных обя­занностей. У Эрики в кармане есть про запас даже провиант в виде булочки с колбасой. Это ее любимая еда, хоть мать и говорит, что так питаться вредно для здоровья. Маленький кар­манный фонарик на всякий случай; маленький, не больше фаланги пальца, газовый пистолет на всякий крайний случай; упаковка молока на случай, если захочется пить после колбасы; мно­го носовых платков на разные непредсказуемые случаи; немного денег, так, чтобы хватило на такси, и никаких документов, даже на самый крайний случай. И полевой бинокль. Остался и наследство от отца, который, еще будучи в здравом уме, рассматривал по ночам с его по­мощью горы и птиц. Мать уверена, что ребенок отправился на домашний камерный концерт, и торжественно объявляет, что она отпускает дочь одну, давая ей жить личной жизнью, и не­чего постоянно упрекать мать в том, что она не выпускает Эрику из когтей. Не раньше чем через час мать позвонит приятельнице Эрики в пер­вый раз, и та преподнесет ей заранее сочи­ненную отговорку. Приятельница уверена, что у Эрики любовный роман, и гордится, что ее в это посвятили. Земля вся черная, небо лишь ненамного светлее почвы, светлее всего лишь настолько, что можно угадать, где небо, а где земля. На горизонте смутные силуэты деревьев. Эрика очень осторожна. Она движется тихо и невесомо. Она становится мягкой и лишенной тяжести. Она почти невидима. Она почти ра­створилась в воздухе. Она вся превратилась в зрение и в слух. Бинокль является продолже­нием ее глаз. Она избегает дорожек, по которым обычно ходят другие гуляющие. Она ищет места, где другие гуляющие развлекаются — всегда на пару. Она ведь не совершила ничего такого, что­бы бояться людей. С помощью бинокля она вы­слеживает парочки, от которых бы другие люди отшатнулись. Почвы под ногами уже совсем не видно, теперь она идет на ощупь. Она вся пре­вратилась в слух, как этому ее научила профес­сия музыкантши. Разок-другой у нее подкаши­ваются ноги, она спотыкается и едва не падает, однако продолжает движение в намеченном направлении. Она идет, идет и идет. Грязь наби­вается в протекторы спортивных башмаков и делает подошву гладкой, но она продолжает идти по лугу вперед.

Наконец-то дошла. На лугу прямо перед Эрикой вздымаются к небу, подобно пламени большого костра, стоны и крики парочки, зани­мающейся любовью. Наконец-то родное и близ­кое место для созерцательницы. Парочка так близко, что Эрике даже не требуется полевой бинокль. Не нужен специальный прибор ночно­го видения. Словно родительский дом перед усталым путником, предстает перед Эрикой парочка, трахающаяся на прекраснейшем лугу, приковывая к себе все ее зрение. Мужчина, изда­ющий радостные крики на чужом языке, ввин­чивается в женщину. Голос женщины не откли­кается звоном, а подает недовольные и не­громкие указания и команды, которые мужчина, вероятно, не понимает, потому что продолжает громко ликовать на турецком или на каком-то другом языке, вовсе не подлаживаясь под ее выкрики. Женщина, как собака, готовая к прыж­ку, рычит на клиента, чтобы тот наконец за­ткнулся. Однако турок звенит и поет громче весеннего ветра. Он издает тягучие, раскатистые крики, которые служат Эрике хорошим ориен­тиром, чтобы подобраться еще ближе, хотя до них и так рукой подать. Тот же самый кустарник, который дает любовной парочке краткий при­ют, хорошо укрывает и Эрику. Турок или похо­жий на турка иностранец явно рад тому, чем он занимается. Женщина, и это слышно, тоже рада. Однако у нее все происходит более медленно. Женщина указывает мужчине, куда и как вхо­дить. Невозможно определить, слушается ли он ее. Он намерен следовать своим внутренним приказам, и здесь не избежать того, что время от времени его желания противоречат желаниям партнерши. Все происходит у Эрики на глазах. Женщина говорит: «Но!», а мужчина говорит: «Тпру!» Женщина начинает понемногу злиться из-за того, что мужчина не пропускает даму вперед, как это принято. Она говорит — медленней, а он начинает быстрее, и наоборот. Вполне возмож­но, что она — не профессиональная прости­тутка, а обычная пьяная женщина, которую за­тащили в кусты. Пожалуй, она в конце концов ничего не получит за свои труды. Эрика садится на корточки. Она устраивается поудобней. Даже если бы она пришла сюда в туфлях-гвоздиках, эти двое все равно бы ничего не услышали. Сна­чала громко кричит он, потом — она, а потом — оба вместе. Эрике в поисках добычи не часто так везет. Женщина говорит мужчине, чтобы он чуток обождал. Эрике не видно, выполняет ли мужчина просьбу. Он произносит на своем языке относительно мирно звучащую фразу. Женщина бранится, говоря, что никто этой чуши не поймет. «Ты ждать, понятно? Ждать! Нет, ждать!» — слышит Эрика. Он входит в жен­щину с такой скоростью, словно должен за ре­кордно короткий срок прибить подметки к паре башмаков или обработать сваркой кузов авто­мобиля. Женщину при каждом толчке сотрясает до основания. Она злобно и громко кричит, громче, чем это соответствует поводу: «Помед­ленней! Не так сильно, пожалуйста». Она уже просит. Результат по-прежнему равен нулю. Турок обладает невероятной энергией и развивает сумасшедшую скорость. Он переключает свою внутреннюю передачу на самую высокую ско­рость, чтобы в определенный отрезок времени, а может, и в рамках определенной денежной суммы выполнить как можно больше толчков. Женщина отчаялась когда-либо добиться своего и громко ругается: когда же он кончит, или он собирается елозить по ней до послезавтра? Мужчина по-турецки издает трубные возгласы, идущие из самого нутра. Его распирает в обе стороны. Слова и чувства у него сливаются. Он говорит по-немецки: «Женщина! Женщина!» Женщина делает еще одну попытку, последнюю. «Помедленней!» Эрика в своем укрытии прики­дывает, что вряд ли это — проститутка из Пратера, та бы пришпоривала мужчину, а не тормозила его. Ведь она должна обслужить по возможно­сти большее количество клиентов за возможно меньшее время, в противоположность мужчине, который чувствует иначе, ведь он хотел бы по­лучить от нее как можно больше. Возможно, он когда-нибудь вообще больше не сможет, и тогда ему не останется ничего, кроме воспоминаний.

Представители обоих полов всегда стремят­ся к чему-то принципиально противополож­ному.

Эрика затаила дыхание, но глаза ее широко раскрыты. Эти глаза способны чуять добычу, как звери чуют добычу по запаху. Они являются вы­сокочувствительным органом, они вращаются туда и сюда, как прожекторы. Эрика занимается этим, чтобы не чувствовать себя в одиночестве. Она ходит туда, куда ей хочется. Она сама реша­ет, где ей быть, а где нет. Участвовать в этом она не собирается, однако и без нее ничто не должно происходить. В музыке она то исполнительни­ца, то снова зрительница и слушательница, так проходит ее время. Эрика запрыгивает в него и спрыгивает снова, как будто время — трамвай­ный вагон старой конструкции, у которого нет пневматически закрывающихся дверей. В современных трамваях каждый, кто вошел в вагон, вынужден в нем оставаться. До следующей остановки.

Мужчина все прибивает и прибивает под­метки. С него градом течет пот, и он держит женщину в железных объятиях, чтобы она не ускользнула. Он обильно сдабривает ее влагой, словно намерен съесть свою добычу. Женщина больше не произносит ничего, только стонет вместе с ним, усердие партнера ее заразило. Фальцетом она выкрикивает несколько бессмыс­ленных слов, она издает звуки, словно сурок на горном пастбище, почуявший врага. Она смыкает руки на спине партнера, чтобы он не ускользнул от нее. Чтобы он не смог так вот легко отряхнуть ее с себя, как пыль, и чтобы потом, когда дело будет сделано, сказал ей пару ласковых или шутливых слов. Мужчина продолжает вкалывать вовсю. Он резко поднимает планку. Для него это первая возможность после большого перерыва иметь местную женщину, и он использует эту возможность с бешеной активностью. Верхуш­кам деревьев, склонившимся над парочкой, ста­новится жутко. Ночное небо еще колышется под порывами ветра. Турок явно не может долго держать темп, который сам себе задал. Из его горла вырывается какой-то звук, который не по­хож даже на турецкий. Женщина подбадривает его на финишной прямой криком: «Хоп-хоп!»

В зрительнице творится разрушительная ра­бота. Ее лапы дрожат от желания перейти к актив­ным действиям, однако если ей это запретить, то она от этого откажется. Она ждет, чтобы ей это решительно запретили. Ее действия требуют прочного каркаса, на который их можно натя­нуть. Эти двое и не подозревают, что она пре­кращает парочку в тройственный союз. Некото­рые органы в ней вдруг, помимо ее контроля, стали функционировать в удвоенном темпе, а то и еще быстрее. В момент волнения она всегда чувствует сильное давление на мочевой пузырь. Тяжкое и болезненное ощущение всегда возни­кает в самый неподходящий момент, хотя здесь перед ней на многие километры раскинулась местность, способствующая тому, чтобы это естественное влечение и его последствия исчез­ли без следа. Женщина и турок демонстрируют ей свою деятельность. Эрика непроизвольно ре­агирует на это тихим шуршанием в кустиках. Она шуршит осознанно или бессознательно? С влечением, которое дает о себе знать изнутри, дело обстоит все хуже. Зрительнице необходи­мо несколько облегчить для себя свое скрючен­ное положение, чтобы утишить этот щекочу­щий затяжной позыв. Дело очень неотложное. Кто знает, как долго можно сдерживаться. Но именно сейчас расслабиться нельзя ни в коем случае. Шорохи усиливаются: Эрика сама не понимает, намеренно ли она задела ветку, что, разумеется, бессмысленно с ее стороны. Она не­осторожно задела ветку, и ветка мстит ей ковар­ным шумом.

Турок, дитя природы, с травами, цветами и деревьями связан сильнее, чем с машиной, ко­торую обслуживает в цеху. Он резко отрывается от своих занятий. В первую очередь он отры­вается от женщины. Женщина замечает это не сразу и еще одну-две секунды продолжает свой визг, хотя турецкий гость уже выключил переда­чу. Турок лежит теперь без движения, и это тоже здорово. Он, какое приятное совпадение, только что кончил, и теперь он отдыхает. Он устал. Он вслушивается в шум ветра. И женщина тоже начинает прислушиваться, после того, как гость с берегов Босфора шикает на нее, заставляя замолчать. Турок лающим голосом задает ей короткий вопрос. Или это команда? Женщина робко успокаивает его, вероятно, ей еще чего-то хочется от любовника. Турок ее не понимает. Может быть, ему следует ударить ее, поскольку она тонким голосом умоляет: останься со мной. Или что-то в этом роде. Эрика точно не разоб­рала. Ей пришлось отвлечься, в этот момент она отступила метров на десять, так как турок, дер­гаясь и трясясь, полностью принадлежал жен­щине. По счастью, женщина этого не заметила, и теперь турок снова принадлежит сам себе. Он снова полноценный мужчина. Женщина бранч­ливо требует от него денег или любви. Женщи­на громко хныкает и канючит. Обитатель бухты Золотого Рога облаивает ее и размыкает кон­такт, прерывая акт беспроволочной радиопере­дачи. Отступая, Эрика наделала много шуму, как стадо африканских буйволов, спасающихся от львицы. Вероятно, она сделала это намеренно или намеренно-бессознательно, что, в конечном счете, имеет одинаковый эффект.

Турок вскакивает на ноги и делает несколько быстрых шагов, однако сразу падает, брюки и белые подштанники отсвечивают в темноте вокруг коленей. Изрыгая проклятья, он возится с одеждой и угрожающе машет руками. Он гро­зит в сторону расположенных поблизости кус­тов, в которых теперь, затаив дыхание, сидит фройляйн Кохут, сжавшись в комок и впившись зубами в один из десяти своих музыкальных пальцев-молоточков.

Турок прыгает, словно в мешке, никак не по­падая в штанины. Он хватается то за левую, то за правую. Он не пытается толком сообразить, с чего начать. Есть люди, которые, не обдумав заранее, делают что-то, все равно что,— проно­сится в голове у зрительницы, когда она за всем этим наблюдает. Турок явно из таких. Оставшая­ся лежать внизу половина любовной парочки разочарованно вопит тонким голоском, что это была собака или крыса, которая пришла полакомиться презервативами. Здесь можно разжиться жирными отбросами. Пусть он снова вернется, ее милок. «Пожалуйста, не оставляй меня одну». Симпатичная кучерявая голова ино­странца не оборачивается в ее сторону, а вместе со своим обладателем уходит в высоту — турок довольно большого роста. Наконец-то он натя­нул штаны и бросился к кустарнику. По счастью, он — вероятно, вполне намеренно — бежит в со­всем другом направлении, а именно туда, где кусты становятся все гуще. Эрика, не особо об этом размышляя, выбрала для своего укрытия редкий кустарник, и трудно догадаться, что она там прячется. Женщина издалека продолжает свою жалобную песню. Она теперь тоже при­водит себя в порядок. Она сует себе что-то меж­ду ног и старательно вытирается. Она бросает на землю несколько скомканных бумажных платков. Она ругается только что пробившимся в ней жутким голосом, вероятно, это ее обыч­ный голос. Она зовет и зовет. Эрику охватывает страх. Мужчина отвечает коротким мычанием и продолжает поиски. Громко топая ногами, он идет от одного куста к другому, который уже обследовал. Потом вновь возвращается на ис­ходное место. Вероятно, он испытывает страх и вовсе не хочет обнаружить соглядатая. Он пере­мещается от березы к кустам, а от кустов снова к той же березе. Он не переходит к другим кустам, обильно растущим вокруг. Женщина в паузах между гудками пожарной сирены кричит ему, что тут никого нет. «Вернись»,— требует она. Возвращаться мужчина тоже не хочет, он кричит ей по-немецки, чтобы она заткнула пасть. Жен­щина засовывает между ног еще одну порцию бумажных платков на тот случай, если у нее внутри что-то осталось, и натягивает трусы. По­том она расправляет юбку. Она приводит в по­рядок расстегнутую блузку и поднимает пальто, на котором они лежали. Она устроила гнездыш­ко, как это принято у женщин. Она не хотела пачкать юбку, зато пальто теперь все мятое и в грязи. Турок кричит теперь: «Иди сюда!» Лю­бовница турка возражает и настаивает на том, чтобы они побыстрее ушли отсюда. Эрика видит ее в полный рост. Женщина уже довольно немо­лодая, однако для турка она по-прежнему юная куколка. Из осторожности она держится поодаль: если придется бежать, ей нужен запас времени, ведь носовые платки в трусах могут помешать. Они легко могут выпасть! В любви женщина не получила всего, чего хотела, и теперь она вовсе не желает, чтобы ее вдобавок укокоши­ли. В следующий раз она сама будет следить за тем, чтобы насладиться любовью в покое и до конца. Заметно, как женщина вновь превраща­ется в австрийскую женщину, а турок становит­ся турком, которым он всегда и был. Женщина требует к себе все большего внимания, а турок автоматически обращает внимание на врагов и противников.

На теле Эрики ни шелохнется ни один листок. Она затихает и мертвеет, как трухлявая ветка, которую сломали и которая бесполезно догни­вает в траве.

Женщина угрожает турку-сезоннику, заявив, что сейчас же уйдет. Турок-рабочий собирается бросить в ответ презрительное замечание, но вовремя останавливается и молча продолжает свои поиски. Теперь он должен проявить храб­рость, чтобы женщина, вновь обретшая уверен­ность коренной жительницы этой страны, испы­тывала к нему уважение. Ободренный тем, что в кустах не заметно никакого движения, он дела­ет большой круг и тем самым подвергает Кохут большей опасности. Женщина предупреждает его в последний раз и поднимает с земли свою сумочку. Она приводит в порядок последние вещи в себе и вещи для себя. Она застегивает пуговицы, что-то сует в сумочку, что-то вытря­хивает наружу. Она медленно идет назад, по на­правлению к трактирам, еще раз бросает взгляд на турецкого друга и убыстряет шаги. На про­щанье она кричит в его сторону что-то невнят­ное и грубое.

Турком овладевает нерешительность, он не знает, как ему поступить. Если он упустит эту женщину, он, возможно, долгие недели не смо­жет найти ей замены. Женщина кричит, что такого, как он, она запросто себе найдет. Турок застыл на месте и вертит головой то в сторону женщины, то в сторону невидимки, скрывающе­гося в кустарнике. Турок ощущает неуверен­ность, он не в состоянии решиться ни в пользу одного, ни в пользу другого инстинкта, оба они не раз уже доставляли ему неприятности. Он лает, как собака, которая не может выбрать, за какой дичью ей погнаться.

Эрика Кохут больше не в состоянии терпеть. Нужда пересиливает. Она осторожно стягивает трусики и мочится на землю. Теплая влага с журчанием льется между ее бедрами на луговую поч­ку. Она льется на мягкую подстилку из листвы, исток, мусора, грязи, гумуса. Эрике по-прежнему непонятно, хочет она, чтобы ее обнаружили, или нe хочет. Вместо того чтобы ломать над этим го­лову, она просто выпускает из себя жидкость.

Внутри становится все более пусто, а почва все сильнее пропитывается влагой. Эрика ни о чем не размышляет, ни о причинах, ни о след­ствиях. Она ослабляет мускулы, и первые брыз­ги превращаются в непрерывный и нежный ручеек. Фигура прямо и неподвижно стоящего иностранца схвачена и зафиксирована в пере­крестье ее зрачков. Она готова как к одному решению, так и к другому, оба ее устраивают. Она все оставляет на волю судьбы и случая, не зная, обойдется ли турок с ней по-доброму или нет. Она аккуратно придерживает клетчатую юбку на согнутых коленях, чтобы не замочить. Юбка ни в чем не виновата. Зуд и жжение посте­пенно ослабевают, скоро можно будет снова за­крыть краник.

Турок по-прежнему стоит, как статуя, вко­панная в луговую землю. А вот спутница турка, издавая громкие крики, скачет по широкому лугу прочь. Время от времени она оборачивается и демонстрирует турку непристойный жест, по­нятный во всем мире. Она легко преодолевает языковой барьер.

Мужчину тянет то в одну, то в другую сторо­ну. Кроткое ручное животное мечется между двух хозяев. Турок никак не поймет, что могут означать тихие шорохи и шумы, журчание он пока еще не услышал. Одно ему ясно наверняка: он теряет подругу своих чувственных утех.

В тот момент, когда Эрика Кохут уже уверена в том, что он вот-вот преодолеет два последних разделяющих их огромных шага, в тот момент, когда Эрика Кохут выдавливает из себя послед­ние капли, ожидая, что человеческая рука обру­шит на нее удар молота, который падет на нее прямо с неба (эта человекоподобная кукла, из­готовленная искусным столяром из толстой дубовой доски, раздавит Эрику как насекомое), мужчина вдруг поворачивает назад и движется сначала нерешительно, постоянно оглядываясь, потом все быстрее и увереннее в сторону своей охотничьей добычи, которую он поймал в нача­ле чудесного вечера. Что имеешь, то храни. Что собираешься приобрести, о том еще не знаешь, будет ли оно соответствовать твоим претензиям к качеству. Турок обращается в бегство перед неизвестным, которое в этой стране слишком часто доставляло ему боль, и следует по пятам за своей партнершей. Он очень торопится, потому что женщина уже почти превратилась в точку, исчезающую вдали. А скоро и он превращается всего лишь в мушиный след на горизонте.

Она исчезла, он тоже исчез, и небо и земля но тьме снова протягивают друг другу руки, плотное пожатие которых они на мгновение чуть ослабили.

 

Только что Эрика Кохут играла одной рукой на рояле разума, а другой — на рояле страсти. Сначала на первый план вышли ее чувства, теперь наступила очередь разума, который то­ропливо гонит ее домой по темным аллеям. Впрочем, страсть вместо нее проявляли другие. Учительница только рассматривала их и вы­ставила им оценки по соответствующей шкале. Ее саму чуть не втянули в одну из страстей, если бы застукали.

Эрика мчится по обрамленной деревьями аллее, где бродит древесная смерть, отмечая свой след ветками омелы. Много веток уже рас­прощалось с деревьями и нашло свой конец в траве. Эрика галопом покидает наблюдатель­ный пост, чтобы снова оказаться в своем обуст­роенном гнезде. Внешне в ней ничто не свиде­тельствует о смятении. Однако в ней поднима­ется буря, когда на выходе из Пратера она видит кучкующихся там молодых людей с молодыми телами, потому что по возрасту почти годится им в матери! Все, что происходило, когда она была моложе, окончательно кануло в прошлое и никогда не повторится. Кто знает, впрочем, что несет нам будущее. При сегодняшнем высо­ком уровне медицины женщина до самого пожи­лого возраста может сохранять женские качества и функции. Эрика застегивает молнию. Так она отгораживает себя от прикосновений. В том чис­ле и от случайных. Однако внутри у нее, где все саднит от нанесенных ран, сильная буря про­должает трепать пышную ниву.

Она идет к стоянке такси и садится в первую машину. От широких лугов Пратера в ней не осталось ничего, кроме влаги, просочившейся в башмаки, и влаги, оросившей промежность. Из-под юбки поднимается едва ощутимый кис­ловатый запах, который таксист наверняка не учует, поскольку запах его дезодоранта заглуша­ет все. Шофер не хочет доставлять пассажирам неприятность запахом своего пота и не обязан нюхать запах свинства, которым занимались его клиенты. В машине тепло и совершенно сухо, неслышно работает отопление, борясь с холодной ночью. Снаружи проносятся огоньки. Темные, бесконечные громады старых зданий второго района, погруженные в тяжелый и лишенный света сон, мост через Дунайский канал. Малень­кие, неприветливые, пропитанные запахом неудач кабаки, из дверей которых вываливаются пьяные, быстро вскакивают на ноги и обрушиваются друг на друга с кулаками. Пожилые женщины в платках, последний раз на дню выгуливающие собак, надеясь, что им один-единственный раз встретится одинокий пожилой человек, у кото­рого тоже есть собака и который, кроме того, овдовел. Эрика проносится мимо со скоростью молнии, словно резиновая мышка на веревочке, за которой, играя, прыгает огромная кошка. Стайка мопедов на углу. Девушки в обтягиваю­щих джинсах, с прическами под панков, однако их волосам не удается постоянно держаться ды­бом, они снова ложатся на голову. Одного жира в волосах недостаточно. Волосы все время вновь ложатся, вызывая досаду. И девушки запрыгива­ют на сиденье, обнимают своих пилотов сзади и с треском уносятся прочь.

Из дверей зала «Урания» на улицу высыпает после доклада толпа любознательных. Слушате­ли, словно стадо, жмутся к докладчику. Им хо­чется еще больше узнать о строении Млечного Пути, хотя им все только что растолковали, больше добавить нечего. Эрика вспоминает, что однажды в этом зале перед заинтересованными слушателями она связала свободными воздуш­ными петлями доклад о Ференце Листе и его не­признанном гении. И дважды или трижды она ровными (две прямые, две обратные) петлями связала доклад о ранних сонатах Бетховена. Она тогда заявила, что в сонатах Бетховена, как в по­здних, так и, как в этом случае, ранних, царит такое многообразие, что сначала надо задать принципиальный вопрос, что вообще означает это многострадальное слово соната. То, что Бетховен именует этим словом, возможно, вовсе не является сонатой в строгом смысле слова. Необ­ходимо обнаружить новые законы в этой чрез­вычайно насыщенной драматизмом музыкаль­ной форме, в которой зачастую улетучивается само чувство формы. У Бетховена дело обстоит иначе, у него и то, и другое взаимосвязано: чув­ство обращает внимание формы на пропасть под ногами, и наоборот.

Становится светлее, потому что приближает­ся центр города, в котором электричество рас­ходуют щедро, чтобы туристы легко нашли до­рогу домой. Опера уже закрыта. Это означает на практике, что сейчас так поздно, что госпожа Кохут — старшая устроит ужасный скандал в сво­ем домашнем кругу, который она, отправляясь ко сну, покидает не раньше, чем дочь в целости и сохранности появится дома. Она раскричится. Она устроит отвратительную сцену ревности, пройдет много времени, прежде чем мать снова успокоится. Ей, Эрике, придется для этого ока­зать матери десяток-другой особенно изощрен­ных услуг, свидетельствующих о любви. С ны­нешнего вечера, к примеру, всем окончательно ясно: мать жертвует собой, а ребенок не готов пожертвовать даже секундой своего времени! И разве мать может заснуть, если она боится сразу проснуться, когда дочь заберется на свою половину супружеской постели. Мать бросает кинжальные взгляды на часы, волком рыская по квартире. Она останавливается в комнате доче­ри, которая не имеет ни собственной кровати, ни собственного ключа. Она открывает шкаф и в раздражении выбрасывает из него бездумно купленные платья, нещадно нарушая общепри­нятые правила обращения с тонкими и доро­гими тканями и инструкции по уходу за ними. Дочери завтра утром придется сначала все при­брать, прежде чем она отправится в консервато­рию. Для матери эти платья — показатель упрям­ства и эгоизма. Эгоизм дочери проявляется и в том, что уже двенадцатый час, а мать сидит дома одна — одинешенька. За что ей такое наказа­ние? Последний фильм по телевизору уже закон­чился, и некому больше ее развлечь. По телеви­зору показывают ток-шоу, но смотреть его она не станет, потому что сразу заснет, чего делать нельзя, поскольку ей предстоит еще превратить свою дочь в бесформенный влажный комок. Мать намерена сохранить бодрость. Она впива­ется зубами в старое концертное платье, в склад­ках которого еще прячется надежда, что в него облачится европейская звезда-пианистка. Чтобы накопить на это платье, матери и сумасшедшему отцу пришлось положить зубы на полку. Теперь эти зубы со злостью терзают платье. В те време­на надутая жаба Эрика скорей умерла бы, чем выступила на концерте, как другие, в белой блуз­ке и юбке из тафты. В те времена считалось со­лидным вкладом в успех, если исполнительница ко всему прочему и выглядит привлекательно. Прошло-проехало. Мать топчет платье ногами, обутыми в домашние туфли, такими же чистыми, как и пол в квартире, поэтому платью не будет нанесено никакого вреда, да и подошвы к тому же мягкие. В конце концов, платье выглядит лишь немного помятым. Поэтому мать отправ­ляется на поле бесчестия с ножницами напере­вес, чтобы придать последний лоск этому тво­рению полуслепой портнихи из предместья, по меньшей мере лет десять не заглядывавшей в журналы мод. Платье от материнских усилий лучше не становится. Пожалуй, оно более от­кровенно демонстрирует фигуру, если бы Эрика отважилась надеть на себя оригинально распо­лосованное творение с широкими прорезями и узкими полосками ткани. Вместе с платьем мать режет на кусочки собственные мечты. Раз­ве Эрике удастся осуществить мечты своей мате­ри, если она не в состоянии толком воплотить собственные? Эрика не отваживается даже на то, чтобы полностью представить в мечтах свое будущее, она лишь тупо смотрит поверх него. Мать кромсает окантовку на вырезе и изящные рукава-фонарики, которым Эрика тогда отчаян­но сопротивлялась. Потом она отрезает от лифа то, что осталось от юбки с оборками. Мать стра­дает. Сначала ей пришлось ради этого платья претерпеть муки мученические. Она копила на него, экономя на хозяйственных расходах, и вот ей приходится страдать, совершая разрушитель­ную работу. Перед ней разбросаны отдельные куски платья, которым прямая дорога — в щи­пальную машину, но таковой у матери не имеется. Ребенок все еще не вернулся. Вскоре злобу сме­няет страх. Мать беспокоится. С женщиной на ночной улице, где ей вовсе не место, легко мо­жет приключиться несчастье. Мать звонит в по­лицию, но там ничего не знают, им ничего не известно ни официально, ни конфиденциально. Полицейский заявляет матери, что до нее пер­вой дошли бы вести, если бы что-то произошло. А поскольку никто не слышал ничего о проис­шествии, связанном с женщиной, близкой по возрасту и по внешним данным к Эрике, то они ничего не могут сообщить, кроме того, что тело еще не обнаружено. Мать все же обзванивает несколько больниц, но и там ничего не знают. В больнице ей очень вежливо объясняют, что такие звонки совершенно бессмысленны. Вполне возможно, однако, что пропитанные кровью мешки, в которые упакована ее дочь, разрезан­ная на части, лежат в нескольких мусорных кон­тейнерах на большом расстоянии друг от друга. И тогда мать останется одна — одинешенька, и пе­ред ней уже маячит дом престарелых, где ей больше никогда не придется побыть одной! С дру­гой стороны, там никто не будет спать с ней в супружеской постели, как она привыкла.

Минуло еще десять минут, но по-прежнему не слышно ключа в замке, не раздается привет­ливого телефонного звонка и голоса, который бы произнес: «Пожалуйста, немедленно приез­жайте в Вильгельминскую больницу». Не звонит и дочь, которая скажет: «Мамуля, я буду через полчаса, меня тут ненадолго задержали». Подруга, у которой якобы устраивали домашний концерт, не снимает трубку, сколько ни звони.

Мать, словно дикая пума, крадется из спаль­ни, где все уже приготовлено ко сну, в гостиную, где из вновь включенного телевизора доносятся последние звуки государственного гимна. На экра­не развевается красно-бело-красный флаг. Знак того, что всему пришел конец. Ради этого ей не стоило включать телевизор, потому что она, мать, знает государственный гимн наизусть. Она меняет местами две фарфоровые фигурки. Она переставляет с одной полки на другую большую хрустальную вазу. Ваза наполнена искусственны­ми фруктами. Она протирает их мягкой белой тряпочкой. Дочь разбирается в искусстве и го­ворит, что эти фрукты ужасны. Мать не согласна с жестоким приговором, пока это еще ее кварти­ра и ее дочь. Когда она умрет, все само собой переменится. Она идет в спальню и снова про­веряет, как застлана постель. Уголок одеяла, обра­зующий равнобедренный треугольник, аккурат­но отогнут наверх. Простыня туго натянута, словно волосы у женщины, которая носит при­ческу с заколками. На подушке — лакомство: шо­коладная подковка в фольге, оставшаяся еще с Нового года. Сюрприз мать убирает прочь, дочь заслужила наказание. На ночном столике рядом с лампой — книга, которую читает дочь. В ней закладка, разрисованная Эрикой еще в дет­стве. Рядом стакан с водой на случай, если ночью почувствуешь жажду, ведь слишком сильно нака­зывать ребенка мать не собирается. Мать снова меняет воду в стакане, чтобы она была холод­ной и в ней не появились маленькие пузырь­ки — свидетельство того, что вода затхлая. На своей половине супружеской постели мать блю­дет эти правила не так строго. Однако вставную челюсть она предупредительно вынимает, чтобы почистить, только рано утром. И сразу же встав­ляет ее на место! Если у Эрики ночью возникнет какое-нибудь разумное желание, оно сразу испол­няется. Неразумные желания Эрика может оста­вить при себе, разве ей не тепло и не уютно дома? После долгих размышлений мать кладет рядом с ночным чтивом большое зеленое яблоко, чтобы выбор был достаточный. Мать, подобно кошке, которая никак не успокоится и перетас­кивает своих котят с места на место, переносит располосованное платье из угла в угол так, что­бы его можно было сразу заметить. Дочь должна немедля увидеть результаты разрушительного труда, в конце концов, она сама виновата. Однако платье не должно и слишком бросаться в глаза. И госпожа Кохут раскладывает остатки платья на кушетке, с которой дочь смотрит телевизор, раскладывает аккуратно, словно Эрика сразу же наденет все это на себя для вечернего выступле­ния. Пусть платье выглядит так, словно оно в це­лости и сохранности. Мать то так, то эдак укла­дывает располосованные рукава. Она как на подносе демонстрирует плоды своей законной разрушительной деятельности.

В мать закрадывается подозрение, что гос­подин Клеммер после давно закончившегося домашнего концерта пытается вбить клин меж­ду матерью и дочерью. Очень милый молодой человек, но мать он Эрике не заменит, мать су­ществует только в единственном образце, в ори­гинале. Если ее дочь и сегодня с Клеммером, то уж это в последний раз. Совсем скоро денег хва­тит на то, чтобы приобрести в рассрочку новую квартиру. Мать ежедневно строит новые планы и снова их отбрасывает, пытаясь придумать причину, почему дочь и в новой квартире будет спать с ней в одной постели. Железо — Эрику — нужно ковать сейчас, пока горячо. И пока в ней не возникнет горячки по поводу этого Вальтера Клеммера. Мать перебирает причины: пожар, воровство, взлом, лопнувшая труба, высокое давление — мать, того и гляди, хватит удар, ноч­ные страхи общего и частного порядка. Мать каждый день по-новому обставляет комнату Эрики в новой квартире, и каждый раз еще бо­лее изысканно, чем в предыдущий. Об отдель­ной кровати для дочери не может идти и речи, самая большая уступка — удобное кресло.

Мать решает прилечь, однако снова вскаки­вает на ноги. Она уже в ночной рубашке и в ха­лате. Она мечется по квартире словно тигрица, переставляя безделушки с привычных мест. Она смотрит на все часы, которые есть в доме, вы­равнивает стрелки. Ребенку за все это придется расплачиваться.

Стоп, хватит, сейчас она покажет ей как сле­дует: замок входной двери отчетливо щелкает, ключ коротко поворачивается, и вот распахива­ются врата в серую и мрачную страну материн­ской любви. Входит Эрика. Она жмурится от яр­кого света в передней, словно «ночная бабочка», которая слишком много выпила. Свет включен во всех комнатах, словно на праздник, однако время святой вечери давно и бесполезно мино­вало.

Багровая от гнева мать беззвучно устремля­ется навстречу к дитятку, случайно за что-то цепляется и едва не опрокидывает дочь наземь, впрочем, эта фаза борьбы еще впереди. Она молча колотит дочь, и ребенок после короткой паузы отвечает ей тем же. От башмаков Эрики несет животным запахом, по меньшей мере с примесью падали. Из-за соседей, которым завтра рано вставать, обе противницы сплелись в безмолвной схватке. Результат непредсказуем. Ребенок, пожалуй, из уважения к матери в по­следнюю секунду позволит ей победить, мать из опасения за целостность десяти пальчиков-мо­лоточков ребенка позволит одержать верх ему. Ребенок, в принципе, сильнее, потому что моло­же; кроме того, мать уже поизносилась в битвах со своим мужем. Однако ребенок еще не научил­ся демонстрировать полную силу по отношению к матери. Мать отвешивает сильные затрещины своему плоду поздней любви, у которого растре­палась прическа. Шелковый платок с рисунком из лошадиных голов высоко взлетает в воздух и, как по заказу, опускается на светильник в пере­дней, приглушая и делая более уютным освеще­ние, как это принято в спектаклях с сентимен­тальным настроением. У дочери более слабая позиция еще и потому, что ее башмаки, на кото­рые налипло собачье дерьмо, глина, травинки, скользят на коврике. Тело учительницы шмяка­ется на пол, удар лишь слегка смягчает красная синтетическая дорожка. Мать, боясь побеспоко­ить соседей, снова шипит Эрике: «Тише!» Дочь, тоже заботящаяся о соседях, шипит матери в от­вет: «Тише!» Они вцепляются друг другу ногтями в лицо. Дочь издает крик, словно сокол на охоте, когтящий добычу, и заявляет, что теперь ей пле­вать на жалобы соседей: расхлебывать придется матери. Мать поднимает вой, но сразу замолкает. Потом снова слышны наполовину беззвучные, наполовину созвучные пыхтение и скулеж, крях­тение и повизгивание. Мать начинает жать на клавиши сострадания, и поскольку борьба до сих пор не принесла никому победы, прибегает к нечестным приемам, упоминая свой возраст и сокрушаясь, что скоро умрет. Она излагает свои аргументы почти шепотом, перемежая их всхлипами и вымученными отговорками, объ­ясняющими ее сегодняшнее поражение. Жалобы матери трогают Эрику, ей не хочется, чтобы схватка причинила матери ущерб таких разме­ров. Она говорит, что мать сама начала. Мать го­ворит, что Эрика начала первая. Она сократила матери жизнь по меньшей мере на месяц. Эрика начинает царапаться и кусаться вполсилы. Мать мгновенно решает воспользоваться преимуще­ством и вырывает у Эрики из прически клок волос. Дочь очень гордится и дорожит своей прической с миленькими завитушками и издает такой пронзительный крик, что мать пугается и прекращает драку. Завтра Эрике придется ходить с пластырем на голове. Или она quasi una fantasia (что неправдоподобно (итал.).) не станет снимать платка во время за­нятий. Обе дамы под мягким освещением сидят на сбившейся дорожке в передней, громко пере­водя дыхание. Дочь, едва отдышавшись, спра­шивает, к чему все это было. Словно любящая женщина, которая только что получила из дале­ких краев ужасное известие, она судорожно прижимает руку к горлу, на котором, пульсируя, прыгает вена. Мать, воплощенная Ниобея на пенсии, сидит у шкафчика в передней, на кото­ром лежит какой-то комплект, набор неопреде­ленного назначения и непонятного принципа действия, и отвечает, не подбирая слов. Она го­ворит, что этого бы не потребовалось, если бы дочь всегда вовремя возвращалась домой. Они молча уставились друг на друга. Однако чувства их обострены, отточены на вращающемся то­чильном камне, словно неимоверно тонкие лез­вия. Ночная рубашка у матери задралась во время схватки, демонстрируя: мать, несмотря ни на что, по-прежнему — женщина. Дочь стыдливо просит ее прикрыться, мать сконфуженно повинуется. Эрика поднимается и говорит, что хочет пить. Мать торопится исполнить это скромное жела­ние. Она опасается, что завтра Эрика ей назло купит себе новое платье. Мать достает из холо­дильника яблочный сок, купленный со скидкой, потому что таскать на себе тяжелые бутылки из супермаркета матери не хочется. Чаще она покупает малиновый сироп, которого хватает надолго. Концентрат, разбавленный водой, рас­тягивают на несколько недель. Мать говорит, что скоро на самом деле умрет, она сама этого хочет, да и сердце совсем ослабло. Дочь говорит матери, чтобы та не преувеличивала! Она уже не реагирует на постоянные разговоры о смерти. Мать собирается разрыдаться, что может при­нести ей победу нокаутом в третьем раунде или, самое меньшее, победу из-за отказа соперника продолжать поединок. Эрика останавливает ее, обращая внимание на поздний час. Эрике хо­чется выпить сок и лечь спать. И мать пусть тоже ложится. И пусть она больше с ней не разгова­ривает! Эрика не скоро простит матери веролом­ное нападение на исполнительницу камерной музыки, мирно переступившую родной порог. В душ Эрика теперь не пойдет. Она говорит, что не хочет мыться, потому что шум воды будет слышен во всем доме. Она ложится рядом с ма­терью. Что ж, сегодня в Эрике перегорели два-три предохранителя, но она все-таки вернулась домой. Эти предохранители предназначались для редко используемых приборов, и Эрика не сразу замечает, что они перегорели. Она укладывается в постель и сразу засыпает, сказав матери «Спо­койной ночи!» и не услышав ответа. Мать еще долго лежит без сна и тихо спрашивает себя, как могла ее дочь мгновенно уснуть, не обнаруживая никакого раскаяния. Дочь должна была наметить, что мать намеренно пропустила мимо ушей ее «Спокойной ночи!». В обычный день они бы еще минут десять полежали, не шеве­лись, в собственном соку, наполняющем их об­щий ящик, потом случилось бы неизбежное примирение, они бы вполголоса и дольше, чем обычно, поболтали бы друг с другом, скрепив все это поцелуем, перед тем как уснуть. Сегодня Эрика взяла и уснула, унесенная прочь на кры­льях снов, о которых мать ничего не узнает, по­тому что дочь ей завтра ничего не расскажет. Мать принимает решение быть крайне осто­рожной в следующие дни, недели, даже месяцы. Эти размышления не дают ей уснуть до самого рассвета.

 

О шести «Бранденбургских концертах» Баха человек, разбирающийся в искусстве, обычно говорит, что в те дни, когда композитор сочинял их, звезды на небе начинали танцевать. Когда эти люди принимаются говорить о Бахе, они никак не могут обойтись без упоминания Бога и квартиры, в которой он живет. Эрике пришлось заменить за фортепьяно ученицу. У девушки неожиданно пошла носом кровь, и ей пришлось лечь навзничь, приложив связку ключей к пере­носице. Она лежит на физкультурном мате. Флейты и скрипки дополняют ансамбль и при­дают «Бранденбургским концертам» ценность раритета, ведь их всегда исполняют постоянно меняющимся составом музыкантов. Всегда с со­вершенно разным составом инструментов, однаж­ды играли даже с участием двух блок-флейт!

Преследуя Эрику, Вальтер Клеммер предпри­нял новое серьезное наступление. Он уселся в одном из уголков спортивного зала, отгородив­шись от других. Это его собственный зритель­ный зал, он присутствует здесь на репетиции камерного оркестра. Всем своим видом он пока­зывает, что с головой ушел в партитуру, которую держит в руках, на самом же деле его внимание сосредоточено только на Эрике. От него не ускользает ни одно ее движение во время испол­нения, при этом он вовсе не стремится перенять у нее что-либо, а хочет, как это свойственно мужчине, привести исполнительницу в замеша­тельство. Он внешне безучастен, но его вызыва­ющий взгляд направлен на учительницу. Он как мужчина хочет быть единственным, кто бросит ей вызов, который по плечу только самой силь­ной женщине и музыкантше. Эрика спрашивает его, не хочет ли он взять на себя партию рояля? Он говорит: нет, не хочет, и между этими одно­сложными ответами делает многозначительную паузу, в которую вкладывает нечто неизречен­ное. На замечание Эрики, что без труда не выловишь и рыбку из пруда, он реагирует многозна­чительным молчанием. Клеммер здоровается со знакомой девушкой, в шутку обозначая поцелуй руки, с другой девушкой он смеется над каким-то пустяком.

Эрика ощущает духовную пустоту, исходя­щую от этих девушек, которые скоро наскучива­ют мужчине. Миленькая мордашка быстро надо­едает.

Клеммер — трагический герой, который, соб­ственно, слишком молод для такой роли, в то время как Эрика, собственно, слишком стара для роли невинной жертвы подобных знаков внимания. В такт музыке он барабанит пальца­ми по безмолвному листу партитуры. Каждому сразу понятно, что он имеет дело с музыкальной жертвой, а не с музыкальным приготовишкой. Он — практикующий пианист, которому затруд­нительные обстоятельства мешают явить себя но всем блеске. Еще одну девушку Клеммер слегка обнимает за плечи, на девушке — вновь вошед­шая в моду мини-юбка. В голове у нее явно ни одной извилины. Эрика размышляет: «Если Клем­мер намерен так глубоко пасть, это его дело, я ему не подмога». От ревности ее кожа стяги­вается, как тонкая креповая ткань. Болят глаза, потому что она наблюдает за ним боковым зре­нием, оглядываться на Клеммера ей нельзя. Он ни в коем случае не должен заметить, что она на него смотрит. Он отпускает какую-то шутку, девушка корчится от громкого смеха, открывая ноги до того места, где они уже практически заканчиваются, переходя в торс. Солнечные лучи заливают девушку. Постоянные занятия байдар­кой придали щекам Клеммера здоровый цвет. Его голова сливается с головой девушки, светлые во­лосы сияют ярким блеском. Длинные волосы де­вушки тоже светятся. Во время занятий спортом Клеммер надевает защитный шлем. Он расска­зывает ученице анекдот, и в его голубых глазах загораются габаритные огоньки. Он постоянно ощущает присутствие Эрики. Его глаза не пода­ют сигнал торможения. Да, Клеммер, несомнен­но, находится в состоянии новой атаки. Ему, уже было отчаявшемуся, совсем уже было собравше­муся сорвать более свежий садовый цветок, мах­нув рукой на Эрику с вересковой пустоши, ветер, вода, скалы и волны настоятельно порекомендо­вали проявить еще немного выдержки, потому что в той, которую он тайно любит, обнаружи­лись явные признаки колебаний и смягчения. Если бы ему хоть раз удалось пересадить этот цветок в лодку, пусть и не сразу в байдарку, кото­рой, как все считают, управлять особенно трудно! Это может быть и неподвижный тихий челн. Там, на озере, на реке, Клеммер оказался бы в са­мой естественной для него среде. Он уверенно забрал бы над Эрикой власть, потому что на вод­ной глади чувствует себя как дома. Он мог бы управлять ею, поправлять ее порывистые движения. Здесь, за клавиатурой, на звуковой дорожке, она снова в своей среде, и дирижер, венгр-эмиг­рант, который с сильным акцентом неистово ругает консерваторских учеников, продолжает ею дирижировать.

Поскольку то, что объединяет его с Эрикой, Клеммер определяет как душевную склонность, он снова не сдается, а опять садится, распрямив­шись, ловко зондируя почву щупальцами и с го­товностью устремляясь на задних лапах за до­бычей. Она едва не ускользнула от него, или же он, в виду неуспеха, едва не отказался от погони. Это было бы грубой ошибкой. Он чувствует ее теперь с большей телесностью, ощущает более доступной, чем год назад, ее, сидящую вот так, стучащую по клавишам и неуверенно косящуюся на ученика, который не уходит, но и не подхо­дит к ней и не признается, какой костерок горит у него внутри. Что касается анализа исполняемо­го произведения, то Клеммер сидит здесь скорее с отсутствующим видом. Впрочем, он здесь присутствует. Присутствует из-за нее? Среди оркест­ранток много симпатичных молодых девушек разной конфигурации, расцветки и величины. Эрика делает вид, что вообще не замечает Клем­мера, вызывая тем самым подозрение. Она под­черкивает свою единственность и одновременно дает Клеммеру понять, что с самого начала заме­чает здесь только его одного. Для Эрики, этой укротительницы музыки, существует только он, Клеммер, да еще сама музыка. Знаток Клеммер не верит тому выражению замкнутости, которое читается на лице женщины. Он единственный, кто удостоен того, чтобы войти на огороженное пастбище, на заборе которого значится: «Вход строго воспрещен». Эрика вытряхивает из ман­жет своей белой блузки жемчужную нитку му­зыкального пассажа. Она вся словно заражена нервозной поспешностью. Возможно, эта поспеш­ность связана с наступившей весной, которая повсюду давно заявила о себе увеличившимся числом птиц и не замечающими пешеходов во­дителями, которые зимой по причинам, связан­ным со здоровьем и состоянием техники, ставят машину в гараж, а теперь появляются из-под земли вместе с первыми подснежниками и, ра­зучившись ездить, совершают ужасные аварии. Эрика механически исполняет несложную пар­тию рояля. Мысли ее далеко, в длительной поезд­ке вместе с ее учеником Клеммером на стажи­ровку. Только она, он, маленькая комната в гос­тинице и любовь!

Потом все ее мысли грузят в мебельный фургон и вновь разгружают их в маленькой квартирке на двоих. В конце дня ее мысли снова окажутся в привычном гнездышке, которое за­ботливо выстлала и укрыла свежими покрыва­лами мать, ведь молодость тянется к старости.

Господин Немет снова стучит дирижерской палочкой. Скрипки звучали недостаточно мяг­ко. Пожалуйста, еще раз с буквы «Б». Девушка, у которой текла носом кровь, возвращается и заявляет свое право на место у рояля и на то, чтобы быть солисткой, чего она большими тру­дами добилась в борьбе с конкурентами. Она — любимая ученица госпожи учительницы Кохут, ведь и у нее есть мать, которая устремила на дочь все свое честолюбие.

Эрика уступает место. Вальтер Клеммер обо­дряюще подмигивает девушке и следит, как на это прореагирует Эрика. Еще до того, как госпо­дин Немет поднимает дирижерскую палочку, Эрика выскакивает из зала. Клеммер, ее верный союзник и известный в городе спринтер по час­ти искусства и любви, быстро вскакивает на ноги, он желает идти носом по ее следу. Взгляд, бро­шенный дирижером, заставляет зрителя Клем­мера вновь опуститься на место. Ученику следует принять решение, хочет он уйти или хочет остаться.

Правые руки музыкантов взмахивают смыч­ками и с силой извлекают из инструментов зву­ки. Рояль горделиво трусит по манежу, виляет бедрами, пританцовывает, исполняет сольный номер высшей категории сложности, которого даже нет в партитуре и который придуман длинными ночами. Розовый луч прожектора падает на рояль, грациозно и гордо движущийся по полукругу. Господину Клеммеру придется за­стыть на своем месте и ждать, покуда дирижер не остановит свой оркестр еще раз. На этот раз маэстро намерен сыграть все произведение це­ликом, во что бы то ни стало, если, разумеется, никто не сфальшивит. Этого не стоит опасаться, поскольку играют взрослые музыканты. Детский оркестр и школьные хоровые группы, пестрая мешанина, составленная из учеников всех го­родских школ пения, уже провели свою репети­цию в четыре часа. Они образуют композицию, составленную руководителем класса блок-флей­ты и соединенную с певицами-солистками, представляющими сборную учительниц пения из всех районных филиалов музыкальных школ, этих дочерних фирм консерватории. В целом — отчаянное предприятие с чередованием четных и нечетных тактов, доводящим многих из ма­леньких исполнителей до того, что они мочатся в постель.

Здесь и сейчас выгуливают будущих профес­сиональных музыкантов. Подрастающее поко­ление для Музыкального оркестра Нижней Авст­рии, для провинциальных оперных трупп и для Симфонического оркестра австрийского радио и телевидения. И даже для знаменитого Венского филармонического оркестра, в том случае, если кто-то из родственников ученика уже в этом оркестре состоит.

Клеммер сидит и ломает голову над Бахом. При этом он похож скорее на наседку, выси­живающую Глюка и не слишком заботящуюся о своих яйцах. Может быть, Эрика скоро вернет­ся? Или она просто пошла помыть руки? В этом здании он не очень ориентируется. Он по-преж­нему продолжает перемигиваться со своими симпатичными приятельницами. Он хочет со­ответствовать своей славе сердцееда. Сегодня репетиция проходит в запасном зале. Все боль­шие залы консерватории заняты срочной гене­ральной репетицией оперного класса в связи с честолюбивой затеей смертников (они ставят «Свадьбу Фигаро»). Для репетиций Баха им пре­доставила спортивный зал народная школа, поддерживающая с ними тесные связи. Спор­тивные снаряды отодвинули к стенкам, культура тела на один день уступила место культуре духа. В школе, которая находится в районе, где прежде жил и работал Шуберт, на верхних этажах рас­полагаются классы районной музыкальной шко­лы, однако они маловаты для репетиций.

Ученикам этого филиала сегодня разрешили присутствовать на репетиции знаменитого оркест­ра консерватории. Мало кто из них воспользо­вался этим разрешением. Им хотят облегчить выбор будущей профессии. Они видят, что руки способны не только к грубой хватке, но и к изящ­ному скольжению. Профессия столяра или пре­подавателя университета отодвигается за дале­кий горизонт. Ученики благоговейно сидят на стульях и спортивных матах, навострив уши. Никто из их родителей не допускает и мысли о том, что их дитя станет учиться на столяра.

Однако ребенок не должен воображать, что музыканту все достается легко, как по взмаху волшебной палочки. Ребенок обязан много за­ниматься и жертвовать свободным временем.

Вальтер Клеммер подавлен школьной атмо­сферой, от которой давно отвык, он снова ощу­щает себя ребенком перед Эрикой. Их отноше­ния учительницы и ученика вновь принимают внятные очертания, а отношения возлюбленного с возлюбленной отодвигаются за далекий гори­зонт. Клеммер не решается проложить себе путь локтями, чтобы быстро добраться до выхода. Эрика убежала от него и захлопнула дверь, его не дождавшись. Ансамбль играет на скрипках, альтах, бьет по клавишам и дует во флейты. Его участники стараются вовсю, потому что перед наивными слушателями напрягаешься сильнее,— они, в отличие от знатоков, еще способны оценить сосредоточенное и одухотворенное выра­жение на лицах. Оркестр воспринимает свою игру серьезнее, чем обычно. Стена звуков выра­стает перед Клеммером, он не решается пробить ее и по причине, связанной с его музыкальной карьерой. Господин Немет может вычеркнуть его из списка солистов на следующем большом за­ключительном концерте. Они будут играть Мо­царта.

Пока Вальтер Клеммер убивает время в спорт­зале, оценивая женские фигурки и сравнивая их параметры, что для студента технического вуза не составляет особого труда, его учительница музыки нерешительно топчется в раздевалке. Сегодня комната забита футлярами для инстру­ментов, накидками, пальто, шапками, шарфами и перчатками. Духовики согревают свои головы, пианисты и музыканты, играющие на смычко­вых,— свои руки. Все зависит от того, какая часть тела порождает волшебный звук. На полу бес­численное количество обуви, потому что в спорт­зал пускают только в спортивных тапочках. Кое-кто забыл принести тапочки и сидит в чулках или носках с риском простудиться.

Уши пианистки Эрики ловят несущийся из зала грохот водопада баховской музыки. Эрика находится на территории, на которой готовятся к спортивным достижениям среднего уровня, и она толком не поймет, что она здесь делает и почему перед этим вылетела из репетиционно­го зала. Был ли причиной тому Клеммер? Совершенно невыносимо смотреть, как он перебирал этих молодых девиц, словно конфеты в шоко­ладном наборе. Если его прямо спросить, он найдет отговорку, что умеет ценить, как знаток, женскую красоту любого возраста и любой ка­тегории. Это оскорбительно для учительницы, которая доставила себе труд спастись бегством от своего чувства.

Музыка часто приносила Эрике утешение в трудную минуту, но сегодня она болезненно воздействует на ее чувствительные нервные окончания, которые обнажил мужчина по имени Клеммер. Помещение, в котором она находится, неотапливаемое и затхлое. Ей снова хочется вернуться к другим. Однако некто в виде муску­листого кельнера заступает ей дорогу и настоя­тельно советует ей, милостивой государыне, наконец-то сделать выбор, иначе кухню скоро закроют. Суп с фрикадельками или с тефтелями из печенки?

Чувства всегда смешны, особенно тогда, когда они попадают в лапы посторонним. Эрика ме­ряет шагами затхлое помещение, словно дико­винная длинноногая птица из зоопарка тайных желаний. Она заставляет себя двигаться очень медленно, надеясь, что кто-нибудь войдет и удер­жит ее. Или надеясь на то, что кто-нибудь поме­шает ей совершить преступление, которое она планирует и которое будет иметь жуткие послед­ствия: туннель, нашпигованный ужасно остры­ми предметами, по которому она вынуждена мчаться в полной темноте. На другом конце не забрезжит ни полоски света. А где же выключа­тели в нишах, в которых в случае необходимости укрывается обслуживающий персонал?

Ей известно только одно: на другом конце находится арена, залитая ослепительным светом прожекторов, где от нее ждут, что она покажет чудеса дрессировки и ловкости. Вверх амфите­атром идут ряды каменных ступеней, с которых в нее летят дождем пакеты из-под воздушной кукурузы, арахисовая скорлупа, лимонадные бу­тылки с воткнутыми в них соломинками, руло­ны туалетной бумаги. Вот ее истинная публика. Из спортивного зала глухо доносятся вопли гос­подина Немета, требующего, чтобы оркестр играл громче. «Форте! Больше звука!»

Фаянсовая раковина умывальника покрыта трещинками. Над ней зеркало. Под зеркалом стеклянная полочка, уложенная на металличе­скую рамку. На ней стакан. Стакан поставлен до­статочно небрежно, без всякого уважения к без­жизненному предмету. Стакан стоит там, где он стоит. На его донышке еще осталась одинокая капля воды, дожидающаяся момента полного высыхания. Кто-то из учеников недавно пил из этого стакана. Эрика проверяет карманы пальто и курток в поисках носового платка и скоро его находит. Продукт гриппозного и простудно­го времени. Эрика берет стакан и обматывает его носовым платком. Стакан с многочислен­ными отпечатками неловких детских пальцев полностью укрыт платком. Эрика кладет на пол укутанный таким образом стакан и со всей си­лой наступает на него каблуком. Стакан беззвуч­но разлетается на осколки. Уже разбитый стакан она топчет каблуком еще несколько раз, пока он не превращается в груду осколков, еще не утра­тивших формы. Слишком мелкие осколки ей не нужны! Они должны быть достаточно острыми. Эрика поднимает платок вместе с его острым содержимым и осторожно ссыпает осколки в кар­ман пальто. Дешевый тонкостенный стакан раз­бился на особо опасные и острые кусочки. Платок заглушил звонкие жалобы стакана.

Эрика сразу определила, чье это пальто, и не только по кричащей модной расцветке, но и по вновь вошедшей в моду короткой длине. Эта девушка в начале репетиции выказала явное стремление подольститься к Вальтеру Клеммеру, который намного выше ее. Эрике хочется про­верить, каково будет этой девушке жеманиться, когда она порежет себе руку. Ее лицо исказит ужасная гримаса, за которой никто уже не раз­глядит ее прежнюю юность и красоту. Дух Эри­ки восторжествует над преимуществами чужого тела.

Время первой моды на мини-юбки Эрика по приказу матери перескочила. Мать замаскиро­вала свою команду носить только длинное, пре­дупредив Эрику, что короткое ей не идет. Все другие девушки в ту пору укоротили свои юбки, платья и пальто. Или покупали уже готовую уко­роченную одежду. Колесо времени, уставленное свечами из обнаженных женских ножек, при­ближалось, однако Эрика по приказу матери «перескочила» его. Всем, кому было интересно или нет, она объясняла: «Лично мне такое не подходит, лично мне такое не нравится!» И уст­ремлялась ввысь над временем и простран­ством. Выстреливаемая из материнской ката­пульты. Со своих высот она по самым строгим критериям, выработанным бессонными ночами, судила о бедрах, обнаженных по самое «не ба­луй» и еще выше! Она выставляла персональные оценки ножкам всех градаций, от затянутых в кружевные колготки до по-летнему обнажен­ных — что было еще хуже. Обращаясь к своим знакомым, Эрика заявляла: «Если бы у меня были такие ноги, как у этой или вот у той, я бы ни за что такое не надела!» Эрика наглядно опи­сывала, почему, собственно, лишь редко кто мо­жет себе позволить мини-юбку. Сама она помес­тила себя по ту сторону времени и моды, нося юбки миди, как это называется на профессиональном языке. И она быстрее, чем другие, стала добычей беспощадных, остро отточенных но­жей на колесе времени. Она уверена, что нельзя рабски следовать за модой, наоборот, мода обя­зана рабски следовать за тем, что к лицу, а что не к лицу отдельному человеку.

Эта флейтисточка, размалеванная словно клоун, подогревала к себе интерес Вальтера Клем­мера, демонстрируя обнаженные бедра. Эрике известно, что эта девушка обучается престижной профессии дизайнера одежды. Когда Эрика Ко­хут умышленно сыплет ей в карман осколки раз­битого стакана, в голове у нее проносится мысль, что сама она ни за что не хотела бы еще раз ока­заться молодой. Она рада, что уже в возрасте, что молодость она своевременно заменила на жизненный опыт.

За все это время в раздевалке никто не по­явился, хотя риск был довольно велик. Все сидят в зале и усердно причащаются музыке. Радость, или то, что под этим понимал Бах, заполняет все уголки и щели, карабкается по гимнастическим стенкам. Приближается финал. Под усердное громыхание оркестра Эрика открывает дверь и скромно протискивается в зал. Она трет одну руку о другую, словно она только что помыла их, и молча забивается в уголок. Она — учитель­ница, поэтому ей позволено открывать дверь и тогда, когда водопад Баха еще не прекратил сво­его течения. Господин Клеммер регистрирует ее возвращение тем, что у него вспыхивают глаза, и без того излучающие блеск. Эрика игнорирует его. Он пытается поздороваться со своей учитель­ницей, словно ребенок с пасхальным зайцем. Поиски разноцветных яиц на Пасху доставляют больше удовольствия, чем сами яйца, и точно так же обстоят дела у Вальтера Клеммера с этой женщиной. Охота для мужчины — наивысшее удовольствие по сравнению с неизбежным сли­янием тел. Последнее — лишь вопрос времени. Клеммер ведет себя робко только из-за чёрто­вой разницы в возрасте. То, что он мужчина, лег­ко сглаживает разницу в десять лет, на которые Эрика его опередила. Кроме того, ценность жен­щины сильно понижается с возрастом и с расту­щей интеллигентностью. Инженер Клеммер все просчитывает, и под чертой его вычислений стоит результат, в соответствии с которым у Эри­ки есть еще в запасе немного времени, прежде чем она сыграет в ящик. Вальтер Клеммер чув­ствует себя раскованно, когда замечает у нее морщины на лице и складки на теле. Он чув­ствует себя скованно, когда она, сидя за роялем, что-нибудь втолковывает ему. Впрочем, в конце концов в счет идут лишь складки, морщины, целлюлит, седые волосы, мешки под глазами, крупные поры, зубные протезы, очки, расплыв­шаяся фигура.

По счастью, Эрика не ушла домой до оконча­ния мероприятия, как она это обычно делает. Она любит уходить по-английски. Она никогда не попрощается, даже не махнет рукой. Раз — и ее нет, исчезла, растворилась. В такие дни, ког­да она намеренно ускользает от него, Клеммер обычно ставит пластинку с Шубертом на проигрыватель, слушает «Зимний путь» и тихонько подпевает. На следующий день он рассказывает своей учительнице, что один только цикл самых печальных песен Шуберта может скрасить то настроение, в которое она, Эрика, снова привела его вчера.

— В моей душе что-то звучало в унисон с Шубертом, в душе которого тогда, когда он пи­сал «Одиночество», случайным образом рожда­лись те же созвучия, что и во мне вчера. Мы страдали, так сказать, в одном и том же ритме, Шуберт и ваш покорный слуга. Конечно, я мал и ничтожен по сравнению с Шубертом. Но в такие вечера сравнение с Шубертом для меня не столь уж невозможно. Обычно я, к сожалению, более поверхностен. Видите, Эрика, я в этом открыто признаюсь.

Эрика приказывает, чтобы Клеммер не смот­рел на нее так. Однако Клеммер по-прежнему не скрывает своих желаний. Они с Эрикой, словно два близнеца — насекомых, закутаны в один ко­кон. Тонкие паутинки их оболочки, состоящие из тщеславия, тщеславия и еще раз тщеславия, невесомо и мягко охватывают костяк их плот­ских желаний и фантазий. Лишь эти желания, в конце концов, делают их друг для друга реаль­но существующими. Лишь благодаря желанию растворить себя в другом и быть в нем раство­ренным Клеммер и Кохут приобретают индиви­дуальность. Два куска мяса в хорошо охлажден­ной витрине окраинной мясной лавки, обращен­ные розовым срезом к публике; и домохозяйка после долгих раздумий просит взвесить ей пол­кило от этого кусочка и еще полкило от того. Упаковывают их в жиронепроницаемую перга­ментную бумагу. Покупательница сует их в про­дуктовую сумку, на дне которой грязный пакет. И оба куска мяса, филе и свиной шницель, тесно прижимаются друг к другу, один темно-красного цвета, а другой — светло-розового.

— Я для вас — граница, которая кладет пре­делы вашему желанию, потому что вам никогда не перешагнуть через меня, господин Клеммер.— Тот, к кому она обращается, живо возражает ей, устанавливая свои границы и масштабы.

Между тем в раздевалке возникает хаос из топочущих ног и снующих рук. Раздаются голо­са, жалующиеся на то, что они не могут найти своих вещей, которые они положили туда-то и туда-то. Другие голоса верещат, что тот-то и тот-то должны им деньги. Под ногой молодого человека трещит футляр скрипки, он покупал футляр не на свои деньги, иначе обходился бы с ним осторожнее, как умоляют его родители. Две американки тонкими голосками щебечут об общем музыкальном впечатлении, на которое лег отпечаток чего-то, что они не могут опре­делить, может быть, все дело в акустике. Что-то им все же мешало. Вдруг воздух разрезает крик, и залитая кровью рука выныривает из кармана. Кровь капает на новенькое пальто! На нем обра­зуются большие пятна. Девушка, которой при­надлежит пораненная рука, кричит от страха и плачет от боли, которую она испытывает. Плачет и кричит после пережитого мгновения ужаса, когда она обмерла от боли, а потом вооб­ще ничего не чувствовала. В разрезанном инст­рументе флейтистки, который придется зашивать, в этой музыкальной кисти торчат осколки. Девушка-подросток растерянно смотрит на свою руку, из которой сочится кровь, и вот по щекам уже текут слезы, перемешанные с тушью для ресниц и с тенями для век. Публика умолкает. Потом, с удвоенной силой, словно водопад, со всех сторон устремляется к центру. Словно же­лезные опилки после включения магнитного поля. Какой им смысл облеплять жертву? Они не станут тем самым преступниками, не вступят с жертвой в тайную связь. Их с позором гонят прочь, и господин Немет берет в руки дирижер­скую палочку авторитета, требуя позвать врача. Три примерных ученика со всех ног бегут к теле­фону. Прочие остаются в роли зрителей, не подо­зревающих, что, в конце концов, этот несчастный случай был вызван тайным желанием, проявившим себя в одной из особенно неприятных форм. Они не в состоянии вообще понять, кто на такое может быть способен, сами они на такое пре­ступление не способны.

Участливые соученики сбиваются в плотную кучу из погадок, которые сами себя выхаркивают наружу. Никто не сдвигается с места, всем хочет­ся как следует все рассмотреть.

Девушка вынуждена сесть, потому что ей становится плохо. Возможно, теперь пришел конец ее жалкой игре на флейте.

Эрика делает вид, что ей плохо от вида кро­ви и что она очень расстроена.

Предпринимается все, что положено, когда кто-нибудь поранится. Кто-то звонит по теле­фону, просто потому, что и другие тоже звонят. Громкие голоса требуют тишины, но мало кто ведет себя тише. Они постоянно закрывают друг другу обзор. Они обвиняют совершенно невин­ных людей. Они ведут себя вопреки призывам к порядку. Они ведут себя безрассудно вопреки новым просьбам расступиться, соблюдать тиши­ну и сдержанность ввиду ужасного происше­ствия. Уже обращают на себя внимание двое или трое учеников, вступающих в противоречие с самыми элементарными правилами приличия. Из всех углов, по которым предупредительно жмутся равнодушные и те, кто лучше воспитан, раздается вопрос о виновном. Кто-то говорит, что девушка сама нанесла себе рану, чтобы привлечь всеобщее внимание. Другой энергично протестует и распространяет слух, что виноват ревнивый друг этой девушки. Третий говорит, что ревность действительно была, но только речь идет о ревности со стороны соперницы.

Один из учеников, несправедливо подозре­ваемый, начинает возмущаться. Одна из учениц, несправедливо обвиненная, начинает плакать. Несколько учеников выступают против мер, пред­принять которые было бы разумно. Кто-то реши­тельным образом, подражая политикам, высту­пающим по телевизору, отклоняет обращенный к нему упрек. Господин Немет требует тишины, которую нарушает сирена «скорой помощи».

Эрика Кохут пристально наблюдает за всем происходящим и покидает помещение. Вальтер Клеммер смотрит на Эрику, как только что на­родившийся зверек, учуявший сосцы матери, и когда она выходит из комнаты, почти мгно­венно следует за ней по пятам.

 

Ступеньки лестницы, выдолбленные резвыми детскими ногами, подпрыгивают под легкими и быстрыми шагами Эрики. Они словно исчеза­ют под ней. Эрика взвивается в высоту. Тем вре­менем в спортивном зале образовалось несколь­ко консультативных комитетов, строящих пред­положения. Советующих, что предпринять. Они очерчивают крут подозреваемых, определяя поле поиска, и образуют цепь, чтобы прочесать озна­ченную территорию, громко стуча трещотками.

Этот сцепившийся клубок человеческих тел распадется не сразу. Лишь постепенно он будет крошиться на отдельные кусочки, потому что молодым музыкантам пора домой. А пока они плотно обступили несчастье, которое, по счас­тью, не затронуло их самих. Кое-кто из них счи­тает, что он на очереди. Эрика бежит вверх по ступенькам, все, кто видит ее бегущей, думают, что ей стало плохо. В ее музыкальном универ­суме не существует травм. Просто она в самый неподходящий момент почувствовала стародав­нее и непреодолимое желание сбегать по малой нужде. Что-то в ее животе тянет книзу, поэтому она бежит наверх. Она ищет туалет на верхнем этаже, там никто не застанет учительницу за ба­нальным физиологическим отправлением.

Она наугад распахивает дверь, плохо здесь ориентируясь, однако у нее есть опыт, связан­ный с туалетными дверями, потому что ей час­тенько приходилось отыскивать их в самых невероятных местах. В незнакомых зданиях и учреждениях. Особенно обшарпанная дверь дает достаточные основания полагать, что за ней находится один из уголков облегчения. Это подтверждает доносящийся из-за нее запах детской мочи.

Туалеты для преподавателей открываются специальным ключом; в них имеются в наличии самые качественные предметы гигиены и спе­циальное оборудование, все самое новехонькое. У Эрики возникает совершенно немузыкальное ощущение, что она сейчас лопнет. Ей хочется только одного: выпустить из себя длинную горя­чую струю. Это желание часто возникает в ней в самый неподходящий момент, на концерте, когда пианист играет пианиссимо, да еще жмет на левую педаль.

Эрика беззвучно восстает против прегреше­ний пианистов, которые считают и отстаивают свое мнение перед лицом общественности, что левую педаль можно использовать только в со­всем тихих пассажах, при этом личные свиде­тельства Бетховена данному тезису явственно противоречат. Разум Эрики и ее искусствовед­ческие познания вступают друг с другом в диа­лог, принимая в итоге сторону Бетховена. Эрика втайне сожалеет, что ей нельзя насладиться до дна своим преступлением по отношению к ни о чем не подозревающей школьнице.

Она входит в заветную дверь и только диву дается по поводу богатства фантазии школьно­го архитектора или дизайнера. Справа — полу­открытая маленькая дверь, ведущая к писсуару для мальчиков. Запах как из выгребной ямы. Открытый эмалированный желоб проходит по полу вдоль стены, покрытой масляной краской. В нем несколько забавно расположенных от­верстий для стока, часть из них забилась. Здесь, стало быть, маленькие мужчинки со звоном пус­кают желтые струйки или рисуют узоры на стене. Стена об этом свидетельствует. В желобе застря­ли предметы, не имеющие прямого отношения к туалету: клочки бумаги, корки бананов и апельсинов, даже целая тетрадь. Эрика распахи­вает окно и внизу, чуть сбоку, видит живопис­ный фриз. Отделка здания с той точки, с которой ее рассматривает Эрика, похожа на что-то вроде сидящей обнаженной пары с детьми. Рука жен­щины обхватывает маленькую девочку в плать­ице, занятую каким-то рукодельем. Мужчина с явным одобрением устремляет взор на одето­го сына, который осторожно держит в руке рас­крытый циркуль и занят разрешением научной задачи. Эрика распознает в этом фризе камен­ный памятник, посвященный политике социал-демократов в области образования, и не высо­вывается из окна слишком далеко, чтобы нена­роком не свалиться вниз. Лучше она закроет окно, хотя после глотка свежего воздуха вонь в туалете кажется еще ядовитее. Эрике нельзя задерживаться, созерцая произведение искусст­ва, ей надо идти дальше.

Школьницы младших классов обычно справ­ляют нужду за своеобразной потемкинской стенкой, похожей на театральную кулису. Кули­са представляет собой ряд убогих кабинок. Как в раздевалке бассейна. В разделяющих их пере­городках насверлены дырки самой разной вели­чины и формы. Эрике интересно, чем сверлили. Примерно на уровне плеч Эрики кабинки среза­ны. Голова Эрики торчит снаружи. Школьнице еще можно кое-как спрятаться за этой ширмой, а вот взрослой учительнице — нет. Школьники и школьницы подглядывают в эти дырки, видя сбоку унитазы и тех, кто на них сидит. Когда Эрика стоит за этой перегородкой, она возвы­шается над ней, словно жирафа, которая высовывается из-за стены, чтобы дотянуться до вы­сокой ветки. Вероятно, высоту этих стенок сделали такой, чтобы взрослые в любой момент могли увидеть, чем же ребенок так долго зани­мается за дверью, или же выяснить, не заперся ли он изнутри так, что сам не может открыть.

Эрика быстро приседает на грязный унитаз, откинув сиденье. Многим до нее уже приходил и голову этот трюк, и, стало быть, холодная фаян­совая поверхность кишит бациллами. В горшке что-то плавает, на что Эрика смотреть не хочет, ведь ей уже невтерпеж. В таком состоянии она присела бы и над ямой, кишащей змеями. Глав­ное, чтобы дверца закрывалась! При открытой дверце она ни за что не сможет облегчиться. Задвижка исправна, и Эрика открывает все шлюзы. Облегченно вздыхая, Эрика поворачивает ручку двери, и красная полоска в замке сиг­нализирует: «Занято».

Кто-то открывает наружную дверь и входит. Его нисколько не пугает эта обстановка. При­ближаются явно мужские шаги, и это шаги Валь­тера Клеммера, который последовал за Эрикой. Клеммер тоже чувствует накатывающее на него отвращение, что неизбежно, если намереваешь­ся выследить любимого человека. На протяже­нии нескольких месяцев она им пренебрегала, хотя ей следует знать, что Клеммер — сорвиго­лова. Ему хочется, чтобы она освободилась от своих комплексов. Она должна отказаться от роли учительницы, перестать быть личностью, превратиться в предмет, который будет предо­ставлен в его распоряжение. Он позаботится обо всем. Клеммер предстает сейчас как тесный сплав деловитости и алчности. Алчности, не знающей границ, а если и обнаруживающей их, то таковых не признающей. Так обстоит дело с обязательством, которое берет на себя Клем­мер относительно преподавательского состава. Вальтер Клеммер сбрасывает с себя оболочки, именуемые нерешительностью, робостью и сдер­жанностью. Эрике некуда больше бежать. За ее спиной находится только массивная стена. Он сделает так, что Эрика утратит слух и зрение, она будет видеть и слышать только его одного. Инструкцию по ее употреблению он выбросит подальше, чтобы никто кроме него не поль­зовался Эрикой таким образом. Эта женщина должна уяснить себе: настал конец всякой не­определенности и туману. Хватит ей прятаться в скорлупу, словно Спящей Красавице. Она должна предстать перед Клеммером как свобод­ный человек, ведь ему все известно о ее тайных желаниях.

Клеммер спрашивает: «Эрика, вы здесь?» От­вета не последовало, только в одной из кабинок слышно журчание потихоньку иссякающей струи. Осторожный шорох. Он подсказывает Клеммеру направление поиска. Ему не отвеча­ют, и он мог бы воспринять это как презрение. Шуршание он определяет вполне однозначно. «Не вздумайте еще раз ответить мужчине таким вот образом»,— произносит Клеммер в сторону кабинок. Эрика — учительница и в то же время совсем еще дитя. Клеммер хотя и ученик, однако в то же время он среди них двоих единственный взрослый. Он понял, что в этой ситуации все ре­шает сам, а не учительница. Клеммер последовательно воплощает в жизнь эту новую, приобре­тенную им установку, осматриваясь в поисках предмета, на который мог бы встать. Он находит грязное жестяное ведро, на котором сушится половая тряпка. Клеммер смахивает тряпку на пол, несет ведро к кабинке, переворачивает вверх дном, становится на него и перегибается через стенку, за которой падают вниз последние капли. Там царит мертвая тишина. Женщина за ширмой натягивает на колени юбку, чтобы Клеммер не смог разглядеть ее слабых мест. Верхняя часть Вальтера Клеммера вырастает над дверцей и требовательно наклоняется над женщиной. Эрика пылает румянцем и не произносит ни слова. Клеммер, этот цветок на длин­ном стебле, решившийся идти до конца, дотягивается до ручки и открывает дверь. Клеммер извлекает из кабинки учительницу, потому что любит ее, с чем она наверняка полностью соглас­на. Она сразу уступит. Два главных исполнителя хотят разыграть любовную сцену, разыграть вдвоем, без статистов, один главный исполни­тель под другим, давящим сверху всей тяжестью тела.

Эрика сразу забывает о себе как о личности в соответствии с ситуацией и поводом. Она предстает как подарочное изделие, лежащее на белой скатерти в слегка запыленной папирос­ной упаковочной бумаге. Пока гость в доме, его подарок любовно вертят в руках, рассматривая со всех сторон, но как только даритель уходит, пакет безразлично и с разочарованием откла­дывают в сторону и все принимаются за еду. Подарок сам никуда не денется, какое-то время он тешит себя мыслью, что, по меньшей мере, не останется в одиночестве. Звенят тарелки и чаш­ки, вилки и ножи стучат по фарфору. Подарок замечает, что эти звуки несутся из кассетного магнитофона на столе. И хлопанье в ладоши, и звон бокалов — все записано на пленку! Нако­нец кто-то появляется и проявляет к пакету уча­стие: Эрика неподвижно пребывает в состоянии уверенности, что о ней позаботятся. Она ждет подсказки или команды. Она так долго упраж­нялась, готовясь именно к этому дню, а не к кон­церту.

У Клеммера есть выбор, он может отложить ее в сторону, не использовав и тем самым под­вергнув наказанию. Только от него самого за­висит, воспользуется он ею или нет. Он может из озорства взять и зашвырнуть ее подальше. Он может отполировать ее как следует и выставить в витрине напоказ. Может произойти и так, что он не станет ее отмывать, раз за разом наполняя ее жидкостью; ее края станут совершенно за­саленными, липкими от прикосновения губ. На донышке многодневный сахарно-белый налет.

Вальтер Клеммер извлекает Эрику из туалет­ной кабинки. Он притягивает ее к себе. Для начала он в долгом поцелуе прижимается к ее губам, которым давно наступил срок. Он жует ее губы и языком зондирует глотку. После не­истово-разрушительной работы он извлекает из Эрики свой язык и несколько раз повторяет ее имя. В эту вещь, в Эрику, он вкладывает много труда. Он запускает руку ей под юбку и понима­ет, что сделал большой шаг вперед. Он решается пойти дальше, потому что чувствует: страсти позволено все. Ей все разрешено. Он копается во внутренностях Эрики, словно хочет разъять ее на части, чтобы потом сложить по-новому, он наталкивается на препятствие и устанавливает, что рука не проникает дальше. Он тяжело ды­шит, словно ему пришлось долго бежать, чтобы достичь этой цели. По меньшей мере, он должен показать этой женщине, как он старается. Он не может проникнуть в нее всей рукой, возможно, это удастся одним или двумя пальцами. Сказа­но — сделано. Поскольку он чувствует, что его указательный палец забирается совсем глубоко, ликование переполняет его, и он кусает Эрику где попало. Он размазывает по ней слюну. Дру­гой рукой он крепко держит ее, в чем вовсе нет необходимости, потому что женщина и без того стоит на месте. Он пытается запустить руку под пуловер, но вырез слишком узкий. Кроме того, под пуловером у нее дурацкая белая блузка. В гневе он тискает ее внизу с удвоенной силой. Он наказывает ее, ведь она так долго заставляла его томиться на собственном пару, что он, ей же во вред, едва не отказался от своих усилий. Он слышит, как Эрика издает стон. Ей больно, он слегка ослабляет натиск, он вовсе не хочет из озорства нанести ей вред, прежде чем сможет как следует ею попользоваться. В голову Клем­меру приходит счастливая мысль: возможно, удастся проникнуть под пуловер и блузку снизу, с противоположного направления. Для начала надо выпростать пуловер и блузу из юбки. Он еще сильнее брызжет слюной, затрачивая не­имоверные усилия. Он несколько раз отрывисто выкрикивает ее имя, которое Эрике и без того известно. Как он ни старается докричаться до этой каменной стены, в ответ не раздается ни звука, ни отзвука. Эрика молча и расслабленно стоит, опершись на Клеммера. Ей стыдно того положения, в которое он ее поставил. Этот стыд ей приятен. Она возбуждает Клеммера, и он с визгом трется об Эрику. Он опускается на ко­лени, не ослабляя хватки. Он судорожно пови­сает на Эрике, цепляясь за нее руками, чтобы за­тем, как на лифте, подняться и вновь спуститься по ней вниз, делая остановку в самых живопис­ных местах. Он впивается в Эрику поцелуями.

Эрика Кохут стоит на полу, словно духовой инструмент, который должен отринуть себя са­мого, в ином случае ему не выдержать при­косновения десятков неумелых губ, постоянно алчущих его. Ей хочется, чтобы ученик чувствовал себя абсолютно свободным и мог уйти в лю­бую минуту, когда пожелает. Все свое честолюбие она вкладывает в то, чтобы стоять там, куда он ее поставил. Он снова найдет ее на том же месте, не сдвинувшейся ни на миллиметр, если у него будет настроение опять запустить ее в действие. Она начинает что-то извлекать из себя, из этого бездонного сосуда собственного «я», который для ее ученика больше никогда не окажется пустым. Она надеется, что он способен уловить невидимые сигналы. Клеммер исполь­зует всю свою мужскую силу, чтобы повалить ее спиной на пол. Он упадет на мягкое, она — на твердое. Он требует от Эрики последнего дока­зательства. Последнего, потому что оба понима­ют — в любой момент кто-нибудь может войти. Вальтер Клеммер кричит ей прямо в ухо что-то очень новенькое о своей любви.

Словно в ослепительном стоп-кадре, перед Эрикой появляются две руки, они приближают­ся к ней с двух сторон. Они явно удивляются тому, что неожиданно им привалило. Сила их хозяина превосходит силу учительницы, поэто­му она произносит слово, которым так часто уже пользовались не по назначению: «Подожди!» Он не намерен ждать и объясняет ей, почему не намерен. Он всхлипывает от алчности. Он плачет и потому, что на него произвело огром­ное впечатление, как все легко удалось. Эрика покорно принимала во всем участие.

Эрика отодвигает Вальтера Клеммера от себя на расстояние вытянутой руки. Она извле­кает наружу его член, давно уже для этого при­готовленный. Остается лишь последний штрих, ведь член уже готов к употреблению. Клеммер, испытывающий облегчение, поскольку Эрика сделала этот трудный шаг за него, пытается повалить учительницу навзничь. Эрике прихо­дится использовать всю авторитетную весомость своей индивидуальности, чтобы остаться в вер­тикальном положении. Вытянутой рукой она держит Клеммера за член, а он тем временем беспорядочно роется у нее внутри. Она говорит, чтобы он перестал, а то она уйдет. Ей приходится несколько раз тихо повторить свое требование, поскольку ее воля, неожиданно возобладавшая над ним, не так легко пробивается сквозь ярость самца. Голова его затуманена яростными жела­ниями. Он медлит. Спрашивает себя, так ли он все понял. Ни в истории музыки, ни где-нибудь еще мужчину, домогающегося успеха, не изго­няют вот так запросто. В этой женщине нет ни искорки отдачи. Эрика начинает мять пальцами красный корень. То, что позволено ей, она строго запрещает мужчине. Ему нельзя больше трогать ее. Чистый разум Клеммера требует дер­жаться, не дать сбросить себя вниз, он ведь всадник, а она, в конце концов, лошадка! Если он не прекратит шарить у нее внизу, она переста­нет трогать его член. До него доходит: истинное наслаждение наступает тогда, когда чувствуешь сам, а не тогда, когда заставляешь чувствовать других, и он покоряется ей. После нескольких неудачных попыток его рука окончательно соскальзывает с Эрики. Не веря своим глазам, он рассматривает свой орган, который словно существует отдельно от него, раздуваясь в руках Эрики. Эрика требует, чтобы он смотрел на нее, а не на размеры, которые приобрел его пенис. Ему не следует измерять величину этой штуки или сравнивать ее с другими, ведь этот орган принадлежит только ему. Маленький или большой, он ее устраивает. Клеммеру это неприятно. Ему нечем заняться, а она трудится над ним. Имело бы смысл, чтобы все было наоборот, ведь так происходит и во время занятий музыкой. Эрика держит его на расстоянии. Между этими телами разверзается зияющая пропасть, глуби­ну которой составляют семнадцать сантимет­ров его члена, ее вытянутая рука и десятилетняя разница в возрасте. Порок всегда принципиаль­но предстает как любовь к неуспеху. И хотя Эри­ку всегда натаскивали на успех, ей ни разу не удалось его добиться.

Клеммер хочет проникнуть в нее по второму пути, более интимным способом, и несколько раз произносит ее имя. Он загребает воздух рука­ми и снова отваживается отправиться в запретную местность, прося раскрыть для него ее черный праздничный холмик. Он обещает ей, что так им обоим будет еще приятнее, и он уже готов к этому занятию. Его вздутый член трепещет, от­ливая синевой. Он рассекает воздух как гибкая розга. Вальтер теперь по необходимости более заинтересован своим отростком, чем Эрикой. Она приказывает Клеммеру замолчать и ни в коем случае не двигаться, иначе она уйдет. Уче­ник стоит перед учительницей, слегка расста­вив ноги, и еще не представляет, чем все закон­чится. Он в смятении подчиняется чужой воле, словно речь идет о разучивании шумановского «Карнавала» или сонаты Прокофьева. Руки его беспомощно повисли по швам, он просто не знает, куда их деть. Контуры его фигуры коми­чески искажены пенисом, бодро выставившим себя напоказ, этим отростком, который стоит торчком, изображая из себя воздушный корень. На улице темнеет. По счастью, Эрика стоит неподалеку от выключателя. Она бьет по нему ладонью. Она рассматривает расцветку и уст­ройство клеммеровского члена. Она запускает ногти под крайнюю плоть и запрещает Клемме­ру издавать громкие звуки, будь это звуки радости или боли. Ученик застывает в несколько скрю­ченной позе, желая продлить удовольствие. Он плотно стискивает бедра и сильно напрягает железные мускулы ягодиц.

Пусть он не вздумает кончить именно сейчас! Клеммер постепенно начинает получать удовольствие и от самой ситуации, и от чувства, возни­кающего в его теле. Не имея возможности дей­ствовать, он произносит слова любви, пока она снова не заставляет его замолчать. Учительница и последний раз предостерегает ученика от каких-либо словоизлияний, все равно, говорит он по делу или нет. Неужели он ее не понял? Клем­мер стонет, потому что она нещадно по всей длине обрабатывает его прекрасный любовный инструмент. Она нарочно делает ему больно. В самой верхней части раскрывается отверстие. Оно ведет внутрь Клеммера, и к нему подведены различные трубочки. Отверстие открывается и закрывается в ожидании момента извержения. Вероятно, этот момент настал, потому что Клем­мер издает обычный предупредительный крик, что он не может больше сдерживаться. Он уве­ряет, что старался вовсю, но никакие усилия не помогают. Эрика обхватывает член вокруг вен­чика зубами, и хотя от этой увенчивающей Клеммера короны не отламывается ни одного зубчика, владелец ее дико вскрикивает. Его при­зывают к спокойствию. Он громким театраль­ным шепотом объявляет, что он вот! сейчас! кончит! Эрика выпускает прибор изо рта и со­общает его обладателю, что на будущее станет записывать все, что позволит ему с собой де­лать. Я буду записывать свои желания, и вы в лю­бой момент сможете с ними ознакомиться. Вот человек в его противоречье. Словно открытая книга. Он должен заранее этому радоваться!

Клеммер не совсем понимает, что она имеет в виду, он кричит, чтобы она ни в коем случае не останавливалась, потому что он сейчас взор­вется, словно вулкан. Он требовательно тянется к ней своим маленьким пулеметом, чтобы она надавила на спусковой крючок. Эрика отвечает, что ни за что больше к нему не притронется. Клеммер складывается пополам, почти касаясь грудью коленей. В этом согбенном положении он делает несколько шагов по помещению. Бес­пощадный свет лампы — белого шара — падает на него. Он просит Эрику, она не уступает. Он сам берет себя в руки, чтобы завершить то, что она начала. Он рассказывает своей учительнице, почему с точки зрения здоровья непозволитель­но столь безответственно обращаться с мужчи­ной, находящимся в подобном состоянии. Эрика отвечает: «Уберите руки, господин Клеммер. Ина­че вам никогда не видеть меня в такой ситуа­ции». Он расписывает ей, какие возникают боли, если воздержаться. Он вряд ли доберется пешком домой. «Возьмите такси»,— спокойно советует Эрика и споласкивает руки под краном. Она де­лает несколько глотков. Клеммер тайком от нее пытается сыграть на себе гаммы, которых не встретишь ни в одной нотной тетради. Резкий оклик останавливает его. Он просто должен сто­ять перед учительницей, пока она не разрешит ему сделать что-нибудь другое. Она хочет на­блюдать за изменениями его тела. Она больше не прикоснется к нему, он может быть в этом уверен. Господин Клеммер дрожащим и робким голосом умоляет ее. Он страдает, потому что их отношения так резко оборвались, пусть эта связь и не была двусторонней. Он сообщает Эрике о своих глубоких переживаниях. Он подробно расписывает каждую отдельную фазу его страданий от пяток до макушки. Его член при этом уменьшается в размерах, словно в замедленном кино. Клеммер по своей натуре не из тех, кто с молоком матери впитал в себя повиновение. Он из таких, кто постоянно доискивается при­чин. Он обращается к учительнице с поношени­ями. Он совершенно вышел из себя, поскольку уязвлено его мужское достоинство. После того как мужчина закончит заниматься игрой или спортом, его нужно толком сполоснуть и при­брать в футляр. Эрика огрызается. Она говорит ему: «Заткните пасть!» Она говорит это таким тоном, что ему действительно приходится за­ткнуться.

Он стоит несколько поодаль, чувствуя рас­слабление. После короткой передышки (кото­рую мы себе позволили) Клеммер хочет вновь поведать ей, как нельзя обращаться с таким муж­чиной, как он. Сегодняшнее поведение Эрики связано с длинной чередой запретов и табу. Он намерен огласить причины. Она требует тиши­ны. Это ее последнее предупреждение. Клеммер не умолкает, а обещает ей возмездие. Эрика К. направляется к двери и беззвучно прощается. Он не послушался ее, хотя она несколько давала ему шанс. Теперь он никогда не узнает, что он может с ней сделать, какой приговор до­ведется ему привести в исполнение, если она позволит. Она нажимает на ручку двери, Клем­мер умоляет, чтобы она осталась.

Теперь он клянется, что будет молчать. Эри­ка широко распахивает дверь в туалет. Клеммер стоит перед открытой дверью словно в раме, картина малоприглядная. Любой, кто сейчас войдет, совершенно неожиданно для себя уви­дит его обнаженный член. Эрика оставляет дверь открытой, чтобы помучить Клеммера. Впрочем, и ее никто не должен видеть. Она намерена смело довести дело до конца. Дверь в туалет находится прямо у лестничной площадки.

Эрика в последний раз быстро проводит ру­кой по стволу пениса, в котором вновь пробуж­дается надежда. Она снова отстраняется. Клеммер дрожит, как лист на ветру. Он оставил всякое со­противление и позволяет себя рассматривать, не предпринимая ничего. Эрика в своих заняти­ях созерцанием перешла к произвольной про­грамме. Школу и короткую программу она отка­тала без единой ошибки.

Учительница спокойно и неподвижно вросла в пол. Она решительно отказывается потрогать его любовный орган. Ураган любви в нем силь­но поутих. Про взаимные чувства от Клеммера больше не слышно ни звука. Он болезненно съеживается. Эрике он уже кажется до смешного маленьким. Он терпит ее насмешки. С этого момента она будет неусыпно контролировать, чем он занимается на работе и в свободное время. За малейшую ошибку ему будет запрещено за­ниматься байдаркой. Она станет листать его, как скучную книгу. Возможно, она скоро отло­жит его в сторону. Клеммер не должен прятать свой шланг в чехол, пока она ему не позволит. Он незаметно пытается спрятать его и застег­нуть молнию, однако Эрика убивает эту попытку в зародыше. Клеммер набирается смелости, по­тому что чувствует: скоро все закончится. Он пророчествует: после всего, что было, он дня три ходить не сможет. Он расписывает все стра­хи и опасности, с этим связанные, потому что ходьба для спортсмена Клеммера является, так сказать, строевой подготовкой без оружия. Эри­ка говорит, что он получит соответствующие инструкции. Письменно, устно или по теле­фону. Теперь он может спрятать свой стручок. Клеммер инстинктивно отворачивается от Эри­ки, чтобы исполнить то, что ему позволили. Нет, пусть он сделает это на ее глазах. Она будет на него смотреть. Он рад уже и тому, что позволили двигаться. Он проводит короткую, в несколько секунд, тренировку, пружинисто перемещаясь с места на место и боксируя с тенью. Действи­тельно, никаких серьезных последствий он не чувствует. Он перемещается из одного конца уборной в другой. И чем большую свободу и гибкость он ощущает, тем более неуклюже и за­жато выглядит учительница. К сожалению, она снова полностью спряталась в свой улиточный домик. Клеммер подбадривает ее, в шутку шле­пая по загривку и проводя ладонью по щекам. Он говорит ей, чтобы она улыбнулась. Не надо быть такой серьезной, моя красавица! Жизнь серьезна, искусство радостно. А теперь пора на свежий воздух, чего ему, если честно, очень не хватало все это время. Клеммер в его возрасте забывает о шоке намного быстрее, чем Эрика в свои лета.

Клеммер устремляется в коридор и соверша­ет тридцатиметровую пробежку. Хватая воздух легкими, он проносится мимо Эрики сначала в одну, затем в другую сторону. Он дает выход своему смущению, громко смеясь. Он с шумом прочищает нос. Он клянется, что в следующий раз у них у обоих все получится намного лучше! «Без труда мне не вынуть мою рыбку из пруда!» Клеммер звонко смеется. Клеммер несется огром­ными прыжками вниз по лестнице, вписываясь в поворот с точностью до миллиметра. Даже дух захватывает. Эрика слышит, как внизу хлопает тяжелая входная дверь.

Клеммер покинул здание.

Эрика Кохут медленно спускается по лест­нице на первый этаж.

 

Во время занятий Эрика Кохут, которая сама более не понимает себя, потому что чувство на­чинает овладевать ею, впадает в беспричинную ярость из-за Вальтера Клеммера. Ученик явно перестал заниматься, стоило ей только прикос­нуться к нему. Теперь Клеммер делает ошибки, играя уже разученную вещь, он сбивается при игре, когда не-возлюбленная стоит у него за спиной. Он забыл даже, в какой тональности играть! Учительница безрезультатно машет в воз­духе руками. Он все больше выпадает из до-мажо­ра, в котором здесь следует играть. Эрика Кохут ощущает, как на нее несется грозная лавина острых камней. Клеммеру эта лавина доставляет радость, как тяжесть женской плоти, весомо давящая на него. Он отвлекается, и его музы­кальные желания не совпадают с его возможно­стями. Эрика, почти не открывая рта, доводит до его сведения, что он совершает тяжкое пре­грешение как раз по отношению к Шуберту. Чтобы помочь Шуберту и вдохновить женщину, Клеммер вызывает в своем воображении горы и долины Австрии, то милое и привлекательное, чем эта страна, как говорят, в обилии располага­ет. Шуберт, известный затворник, если и не мог в этом как следует убедиться, то, по меньшей мере, об этом догадывался. Клеммер делает еще одну попытку и исполняет написанную в духе высокого бидермейера Сонату до-мажор в ритме немецкого танца, сочиненного этим же компо­зитором. Вскоре он прекращает игру, потому что учительница язвительно замечает, что он, вероятно, никогда еще не видел самых крутых скал, самых глубоких ущелий, самых стреми­тельных горных ручьев или самого величавого озера Нойзидлерзее. Шуберт в своих сочинени­ях, особенно в Сонате до-мажор, создает именно эти резкие контрасты, а не какую-нибудь там уютную долину Вахау и чаепитие на террасе в теплых лучах послеполуденного солнца. По­добное настроение отыщешь скорее в музыке СмЕтаны, когда речь идет о тихой реке Влтаве. Такое сгодится для публики, предпочитающей воскресные музыкальные утренники по телеви­зору, но не для Эрики Кохут, способной справить­ся с любыми музыкальными трудностями.

Клеммер кипятится: уж если кто вообще и понимает что-нибудь в горных ручьях, то это именно он. А вот учительница сидит себе в тем­ных комнатах рядом с престарелой матерью, которая только и делает, что смотрит вдаль, во­оружившись биноклем. Для матери уже нет никакой разницы, на земле она или под землей. Эрика напоминает ему о пометках для исполни­телей, которые делал сам Шуберт, и ее охваты­вает возмущение. В ней гремит и бурлит поток. Эти знаки обозначают диапазон от крика до ше­пота, а не от громкого голоса до тихого! Анархия, вероятно, не самая сильная ваша сторона, Клем­мер. Спортсмен-водник слишком сильно связан условностями.

Вальтеру Клеммеру хочется, чтобы она раз­решила поцеловать себя в шею. Он еще ни разу ничего подобного не делал, но часто слышал об этом от других. Эрике хочется, чтобы в ее ученике возникло желание поцеловать ее в шею, однако она не дает ему повода. Она чувствует, как в ней растет готовность отдаться, но в ее голове эта готовность сталкивается со сбивающейся в тугие комки прежней и новой ненавистью к тем женщинам, которые живут на свете меньше, чем она, и поэтому моложе ее. Готовность отдаться у Эрики нисколько не похожа на ее готовность подчиниться своей матери. А вот ненависть в точности похожа на ее привычную, нормальную ненависть.

Чтобы завуалировать свои ощущения, эта женщина бурно опровергает все, что прежде отстаивала в музыке. Она говорит: в интерпре­тации музыкального произведения существует определенная точка, где заканчивается точность и начинается приблизительность собственно творческого начала. Исполнитель перестает служить, он начинает требовать! Он требует от композитора последних истин. Возможно, Эри­ке еще не поздно начать новую жизнь. Выдвинуть новые тезисы ей, в любом случае, сейчас не повредит. Эрика заявляет с тонкой иронией, что Клеммер достиг определенного уровня навыков, когда он имеет право присоединить к своему умению чувство и душу. Женщина тотчас же наносит ученику оскорбление, заявляя, что она не вправе безоговорочно быть уверенной в его навыках. Она ошиблась, хотя ей, как учительнице, следовало быть более прозорливой. Клеммеру место в байдарке. И пусть он постарается избе­жать встречи с духом Шуберта, если тот случайно явится ему в лесу. Этот ужасный Шуберт. При­мерного ученика обзывают юным красавчиком, и на неподъемную штангу своей злобы Эрика навешивает еще по железному блину. Она с тру­дом берет вес на грудь. «Вы с вашей тщеслав­ной посредственностью и привлекательной внешностью не способны увидеть пропасть даже тогда, когда вы в нее летите,— говорит Эри­ка Клеммеру. — Вы никогда не рискуете! Вы об­ходите стороной лужи, чтобы не замочить обувь. Когда вы на байдарке плывете по стрем­нине и, насколько я в этом разбираюсь, с голо­вой уходите в воду, если байдарка переворачи­вается, то вам лишь бы поскорее вынырнуть. Вас пугает даже водная глубь — эта уникальная, податливая среда, в которую вы окунулись с го­ловой! Сразу видно, что вам лучше барахтаться на мелководье. Заботясь о себе, вы заботливо огибаете скальные выступы еще до того, как увидите их!»

Из легких Эрики вырывается прерывистое дыхание. Клеммер в мольбе заламывает руки, чтобы совлечь свою возлюбленную, которая таковой еще не является, с ложного пути. «Не закрывайте себе доступ ко мне навсегда»,— дает он женщине добрый совет. Как из спортивной схватки, так и из борьбы полов он выходит окрепшим. Стареющая женщина в конвульсиях бьется на полу с пеной бешенства на губах. Жен­щина заглядывает в музыку как в перевернутый полевой бинокль, и музыка отодвигается в дальнюю даль, выглядит совсем крошечной. Эрику ничем не остановишь, если она вбила себе в го­лову поведать о том, что ей внушила музыка. Она говорит не переставая.

Эрика чувствует, как она страдает от неспра­ведливости, оттого, что никто никогда не любил маленького тучного пьяницу Францля Шуберта. Стоит ей взглянуть на Клеммера, как она осо­бенно сильно ощущает, что Шуберт и женщи­ны—две вещи несовместные. Какая мрачная глава в книжке про искусство с порнографическими картинками. Шуберт не соответствовал образу гения ни как творец, ни как виртуоз-исполнитель, которому подчиняется толпа. Клем­мер слился с огромной толпой. Толпа любит создавать в своем воображении картинки и удовлетворяется только тогда, когда наталкива­ется на них в охотничьем заказнике. У Шуберта даже не было своего рояля. «Насколько же вам лучше живется по сравнению с ним, господин Клеммер». Как несправедливо, что Клеммер жив и мало занимается музыкой, а Шуберт мертв. Эрика Кохут оскорбляет мужчину, от которого ждет любви. Она совершенно неосмотрительно прокручивает его в мясорубке, обидные слова сотрясают мембрану ее глотки, срываются с ко­жуха ее языка. Ночью у нее опухает лицо. Мать, ничего не подозревая, храпит рядом. Утром Эрика за отеками почти не видит в зеркале сво­их глаз. Ей приходится основательно порабо­тать над своим внешним видом, без видимых изменений к лучшему. Мужчина и женщина снова застыли друг против друга, вмерзнув в лед ссоры.

В портфеле у Эрики между нотными тетра­дями шелестит страницами ее письмо к учени­ку. Она отдаст письмо потом, сначала высмеяв его как следует. Пока же тошнота ярости регу­лярными спазмами поднимается по стволу ее тела. «Хотя Шуберт и был крупным талантом, не имея учителя, сравнимого хотя бы с Леополь­дом Моцартом, однако Шуберт явно не сложился как исполнитель»,— выдавливает из себя Клем­мер свежефаршированное мнение. Учительнице он подает свою мысль, нарезанную кружочками, на бумажной тарелке, добавив немного горчи­цы: человек, проживший такую короткую жизнь, не может сложиться окончательно! «Мне уже за двадцать, а я еще так мало умею, я это постоянно замечаю»,— говорит Клеммер. Как мало умел Франц Шуберт в свои тридцать! Этот мини­атюрный, загадочный, соблазнительный сын школьного учителя из Вены! Его убили женщи­ны, заразив сифилисом.

— Женщины еще сведут нас в могилу,— ве­село шутит молодой человек и рассуждает о капризном нраве женщин. Женщин заносит то в одну, то в другую сторону, и никаких зако­номерностей в этом нет. Эрика говорит Клемме­ру, что он даже не в состоянии себе представить, что такое трагедия. Он — молодой мужчина с приятной внешностью. Клеммер здоровыми зубами с хрустом разгрызает твердую берцовую кость, которую ему бросила учительница. Она говорит о том, что ученик вдобавок понятия не имеет о принципах акцентуации у Шуберта. «Боже упаси нас от манерности»,— заявляет Эрика Кохут. Ученик плывет по течению в хоро­шем темпе.

Не всегда уместно с излишней вольностью включать в фортепьянные произведения Шубер­та сигнальную музыку для других инструментов, к примеру, духовых. «Прежде чем вы, Клеммер, все выучите наизусть, мой вам совет: берегитесь фальшивых нот и не слишком злоупотребляйте педалью. Но и не пренебрегайте ею совсем. Не каждая нота звучит так длительно, как это обо­значено, и не каждая записанная нота имеет такую длительность, с которой она должна звучать».

Сверх программы Эрика демонстрирует спе­циальное упражнение для левой руки, явно ему полезное. Она хочет успокоиться. ЕЕ левая рука искупает страдание, которое принес ей муж­чина. Клеммер не пытается утишить свои страс­ти, оттачивая свою фортепьянную технику. Он ищет борьбы тел и страстей, борьбы, которая не остановится и перед Кохут. Он уверен, что его искусство в конце концов только выиграет, если он победоносно и холодно выстоит в этой изма­тывающей борьбе. При прощании, когда отзву­чит последний гонг, результаты будут таковы: он больше приобретет, Эрика больше потеряет. Он радостно предвкушает это уже сейчас. Эрика станет на год старше, а он на целый год опере­дит других в своем развитии. Клеммер клещами впивается в тему, связанную с Шубертом. Он по­рицает Эрику: она неожиданно и головокружи­тельно развернулась на 180 градусов и выдает за собственное мнение все то, что всегда утвер­ждал он, Клеммер. Он всегда говорил: все не­доступное поименованию, все несказанное, невыразимое, неприступное, недоступное ис­полнителю намного более важно, чем все до­ступное: техника, техника и еще раз техника. «Мне удалось поймать вас на противоречии, гос­пожа учительница».

Эрика мгновенно достигает точки таяния, ведь он говорит о невыразимом, он наверняка имеет в виду свою любовь к ней. В ней все свет­леет, проясняется и теплеет. Снова светит солн­це любовной страсти, которое она не видела все это время. Он по-прежнему испытывает к ней то же самое чувство, которое испытывал вчера и позавчера! Клеммер явно любит и ува­жает ее несказанно, как он только что нежно и мило сказал. Эрика на какое-то мгновение опускает глаза и тихо и многозначительно шеп­чет: она только имела в виду, что Шуберт любит демонстрировать оркестровые эффекты чисто фортепьянными средствами. Надо уметь обна­руживать эффекты и инструменты, которые этими эффектами обозначаются, и пытаться со­ответственно сыграть их. И делать это, как уже сказано, не манерничая. Эрика утешает его по-женски и по-дружески. У вас все получится!

Учительница и ученик, женщина и мужчина стоят лицом к лицу. Между ними располагается что-то дышащее жаром, какая-то непреодо­лимая стена. Стена мешает одному из них перемахнуть через нее и высосать из другого все соки. Учительница и ученик кипят от любви и от вполне понятного желания еще большей любви.

Под их ногами тем временем кипит варево культуры, каша, которая никогда не сварится до конца и которую они с наслаждением глотают маленькими порциями, их насущная пища, без которой они не могут существовать, и варево это громко булькает и пузырится.

Эрика Кохут покрыта непрозрачной, орого­вевшей пеленой своего возраста. Никто не мо­жет и не хочет освободить ее, этот слой нельзя снять. Ведь столько уже упущено, и особенно упущена молодость Эрики, например то время, когда ей было восемнадцать лет, время, которое в народе называют блаженной юностью. Эта пора длится всего один-единственный год и по­том проходит. Сейчас вместо Эрики этим знаме­нитым прекрасным возрастом наслаждаются другие. Сейчас Эрике вдвое больше лет, чем девушке, которой исполнилось восемнадцать! Эрика постоянно считает в уме, при этом рас­стояние между ней и восемнадцатилетней девушкой никогда не уменьшается, хотя и не увеличивается. Это расстояние совершенно из­лишним образом увеличивается из-за непри­язни, которую Эрика питает к любой девушке подобного возраста. Ночами Эрика, вся в поту, крутится на вертеле злобы над пылающим оча­гом материнской любви. При этом ее регуляр­но поливают ароматным соусом музыкального искусства. Ничто не способно изменить эту не­изменную дистанцию между старым и молодым. Ничто не изменит нотации уже созданной музыки умерших маэстро. Все обстоит так, как оно есть. В эту нотную линейку Эрика втиснута с самого раннего детства. Пять линеек владеют ею с тех пор, как она себя помнит. Ей нельзя ни о чем думать, только как об этих пяти черных линейках. В содружестве со своей матерью она превратила этот растр в прочную сеть предпи­саний, инструкций и точных заповедей, в сеть, опутавшую ее, словно та сетка, в которую упако­вано розовое свиное филе, подвешенное в вит­рине мясной лавки. Это придает уверенность, а уверенность порождает страх перед неуверен­ностью. Эрика боится того, что все останется так, как оно есть, и боится того, что однажды что-нибудь изменится. Она словно в приступе астмы жадно глотает ртом воздух и толком не знает, что ей со всем этим воздухом делать. Она хрипит и не в состоянии исторгнуть из глотки ни звука. Клеммер испуган и потрясен до осно­вания своего несокрушимого здоровья и спра­шивает, что приключилось с любимой. «Принести тебе воды?» — заботливо и любовно-состра­дательно спрашивает он, полномочный предста­витель фирмы «Рыцарь и компания». Учитель­ницу душит кашель. Он спасает ее от более тяжких вещей, чем раздраженное горло. Она не в состоянии выразить словами свои чувства, ей это доступно только с помощью музыкального инструмента.

Эрика вытаскивает из портфеля письмо, на всякий случай плотно заклеенное, и протягива­ет его Клеммеру жестом, который она дома мыс­ленно представляла себе тысячу раз. В письме написано, какой поворот примет в будущем некая любовь. Эрика описала все, о чем не хоте­ла сказать вслух. Клеммер думает, что письмо заключает в себе нечто несказанно чудесное, о чем можно только написать. Он ярко светится, как луна над отрогами гор. Как ему этого не хва­тало! Он, Клеммер, в силу постоянной работы над своими чувствами и над их выразительной силой, сегодня наконец-то счастливым образом оказывается в состоянии высказать все сокровенное в любой момент и вслух! Да, он устано­вил, что на всех производит хорошее и свежее впечатление его привычка всюду опережать других, чтобы высказаться первым. Только не робеть, это ничего не даст. Что касается его, он, если нужно, готов громко кричать о своей любви. По счастью, этого не нужно, потому что об этом никто не должен слышать. Клеммер откидывается в кресле, уплетает за обе щеки мороженое и с большим удовольствием рас­сматривает самого себя на экране кинотеатра, где крутят фильм на щекотливую тему об отношениях молодого человека и стареющей жен­щины и где все как в жизни. В роли второго плана — нелепая старая мать, горячо мечтаю­щая о том, чтобы вся Европа, Англия и Америка были очарованы небесным звучанием, которое уже много лет подряд может извлекать из инст­румента ее дитя. Мать явно желает, чтобы ее дитя тушилось и парилось в материнских объ­ятиях, а не в кастрюле чувственных любовных страстей. «Под паром чувство быстрее упреет, а витамины лучше сохранятся»,— отвечает Клем­мер матери, давая ей добрый совет. Самое боль­шее через полгода он утолит Эрикой аппетит и займется поисками нового вкусного блюда.

Клеммер бурными поцелуями покрывает руку Эрики, передавшую ему это письмо, он го­ворит: «Спасибо, Эрика». Ближайшие выходные он уже намерен полностью посвятить этой жен­щине. Женщина вне себя оттого, что Клеммер намерен вломиться в ее святыню, в выходные, которые она проводит сама по себе, и отказыва­ет ему в этом. Она тут же выдумывает какую-то отговорку, объясняющую, почему именно на этот раз, а возможно, и в следующий, и через следующий, ничего не получится. «В любой мо­мент мы можем позвонить друг другу»,— пуска­ется она на явную ложь. Поток течет в ней сразу в двух направлениях. Клеммер многозначительно шелестит таинственным конвертом и озвучива­ет тезис, что Эрика, вероятно, не имела в виду того дурного, что необдуманно вырвалось у нее. Лозунг дня звучит: мужчину нельзя подогревать, не поощряя его.

Эрике не стоит забывать, что каждый год, ко­торый для Клеммера просто прожитый год, в ее возрасте считается по меньшей мере за три. Эрике нужно быстро ухватить эту удачу за хвост,— по-доброму советует ей Клеммер, сжи­мая во влажной от пота руке письмо, а другой рукой робко ощупывая учительницу, словно ку­рицу, которую он собирается купить, однако прежде просит назвать цену и прикидывает, со­ответствует ли цена возрасту несушки. Клеммер не знает, по каким признакам определяют воз­раст курицы, которую покупают на суп или на жаркое. По своей учительнице он может точно определить, ведь у него есть глаза: она уже дале­ко не молода, но довольно хорошо сохранилась. Ее вполне можно было бы назвать аппетитной, если бы не несколько потухший взгляд. А еще его постоянно подзадоривает то, что она ведь его учительница! Ему так и хочется сделать ее своей ученицей, по крайней мере один раз в не­делю. Эрика ускользает от ученика. Она снова лишает его тела и долго и смущенно сморкает­ся. Клеммер расписывает красоту ее лица ярки­ми и свежими красками. Природа этой свежести знакома ему по туристским походам. Скоро, очень скоро он вместе с Эрикой растворится в природе и будет любоваться ею. Там, в самом густом лесу, они будут возлежать на толстых по­душках мха и есть пищу, прихваченную с собой. Там никто не увидит, как молодой спортсмен и музыкант, способный выдержать любую кон­куренцию, барахтается с постаревшей женщи­ной, которая боится конкуренции со стороны женщин помоложе. Клеммер догадывается, что самое волнующее в возникающей любовной связи — ее скрытность.

Эрика умолкла, ни глаза ее, ни сердце не рас­пахнуты широко. Клеммер чувствует, что на­ступил момент, когда он задним числом может основательно исправить все, что учительница перед этим наговорила о Франце Шуберте. Он внедряется в дискуссию, проявляя себя как лич­ность. Он любовно поправляет портрет Шубер­та, принадлежащий Эрике, и выставляет себя в выгодном свете. Споры, в которых он останет­ся победителем, с этого момента станут все мно­гочисленнее,— вещает он своей возлюбленной. Он любит эту женщину не в последнюю очередь из-за ее богатого и ценного опыта в области музыкального репертуара, однако это не может на долгое время заслонить тот факт, что он обо всем осведомлен намного лучше. Это доставляет ему огромное наслаждение. Когда Эрика пытает­ся что-то возразить, он поднимает вверх палец, чтобы подчеркнуть свое мнение. Он — дерзкий победитель, а женщина робко забаррикадиро­валась за роялем, прячась от поцелуев. Настает момент, когда слова умолкают и побеждает чув­ство, прочное и сильное.

Эрика похваляется тем, что чувства ей не­знакомы. Если она когда-нибудь познает чувство, она не даст ему одержать победу над собствен­ным рассудком. Она воздвигает между собой и Клеммером еще одно препятствие в виде вто­рого рояля. Клеммер обвиняет свою любимую начальницу в трусости. Некто, кто любит тако­го, как Клеммер, должен открыто подняться и громко возвестить о своем чувстве. Клеммеру очень не хочется, чтобы слух разнесся по кон­серватории, потому что он обычно пасется на лужайках посвежее. А любовь приносит радость только тогда, когда тебе завидуют из-за того, кого ты любишь. В данном конкретном случае женитьба исключена. По счастью, у Эрики есть мать, которая не позволит ей выйти замуж.

Поток словоизвержений уносит Клеммера под потолок. В потоках и течениях он разбира­ется хорошо. Он не оставляет живого места от последнего суждения, которое Эрика высказала о сонатах Шуберта. Эрика закашливается и дви­жется неловко, словно на шарнирах, которых Клеммер, ловкий и гибкий, никогда не замечал у другого человека. Она сгибается в самых не­возможных местах, и Клеммер, ошеломленный и ошеломляющий, чувствует, как в нем растет легкое отвращение, которое он сразу вплетает в венок своих ощущений. Если ей хочется, то по­жалуйста. Не стоит только так распространяться.

Эрика щелкает суставами пальцев, что вовсе не принесет пользы ни ее игре, ни ее здоровью. Она упорно смотрит в самый дальний угол, хотя Клеммер требует, чтобы она смотрела на него, смотрела свободно и открыто, а не скованно и украдкой. В конце концов, здесь нет посторон­них свидетелей.

Вальтер Клеммер, подбодренный ее непри­глядным видом, пытается прощупать ситуацию: «Могу я попросить тебя кое о чем совершенно неслыханном, чего ты еще никогда не делала?» И он требует от нее немедленного доказатель­ства любви. В качестве первого шага в новую, полную любви жизнь она должна совершить нечто немыслимое, а именно, сейчас же пойти с ним, отменив назначенное на сегодня занятие с одной из учениц. Эрике стоит придумать хоро­шую отговорку, сказать, что ей дурно или что у нее болит голова, чтобы ученица ничего не заподозрила и не стала трепать языком. Эрику эта легкая задача пугает, словно дикого мустанга, который наконец-то ударил копытом в дверь конюшни, но потом, передумав, остался внутри. Клеммер расписывает любимой женщине, ка­ким образом другие люди сбрасывают с себя ярмо обязательств и привычек. В качестве одно­го из многочисленных примеров он упоминает «Кольцо нибелунга» Вагнера. Он говорит об искусстве, представляющем собой одновременно пример для всего и пример ни для чего. «Если основательно углубиться в искусство, в эту ловушку, в стены которой вмурованы острые лезвия серпов и кос, то легко обнаружить примеры анархического поведения. Моцарт, это мерило ВСЕГО, сбросил с себя, скажем, княжеское и епископское ярмо. Если это смог сделать люби­мый всеми Моцарт, которого мы-то с вами не слишком высоко ценим, то вы, Эрика, сможете наверняка. Ведь сколько раз мы с вами сходи­лись во мнении, что и те, кто занимается искус­ством активно, и те, кто его воспринимает пас­сивно, не слишком хорошо переносят какие-то ограничения. Художник стремится избежать ост­рых шипов, которыми его пришпоривает исти­на или правило. Меня удивляет и то, ты уж не сердись, как тебе удается столько лет терпеть собственную мать. Либо ты вовсе не являешься художником, либо ты не замечаешь своего ярма как такового, даже если ты в нем задыхаешь­ся»,— переходит на «ты» со своей учительницей Клеммер, радующийся, что мамаша Кохут, по счастью, располагается между ним и Эрикой как козел отпущения. Мамаша позаботится о том, чтобы он не задохнулся под этой немолодой женщиной! Мать служит постоянным поводом для разговора, она предстает как непроходимая чащоба, как препятствие для множества свершений, однако, с другой стороны, она постоянно удерживает дочь в одном месте, поэтому дочь не сможет повсюду таскаться за Клеммером. Где мы сможем регулярно и обильно встречаться, Эрика, чтобы об этом никто не знал? Клеммер загорается идеей снять где-нибудь тайком комнату, он при­несет туда свой старый проигрыватель и плас­тинки, которые у него есть в двойном экземпля­ре. Ведь ему известны музыкальные пристрастия Эрики, и они тоже существуют в двойном экземп­ляре, потому что у Клеммера пристрастия точно такие же. У него есть несколько пластинок с Шо­пеном и одна пластинка с уникальными запи­сями Падеревского, который находился в тени Шопена, что совершенно несправедливо, как считают он и Эрика, которая подарила ему пла­стинку, хотя у него уже была одна такая. Клем­мер не может более удержаться и не прочитать письмо. О чем невозможно говорить, о том нуж­но писать. Чего невозможно терпеть, того не нужно делать. «Дорогая Эрика, я уже пред­вкушаю радость от чтения твоего письма, напи­санного 24.04. И если я нарочно неправильно истолкую это письмо, чему я тоже очень раду­юсь, то мы после некоторой размолвки снова помиримся». Клеммер опять начинает говорить о себе, только о себе и еще раз о себе. Она напи­сала ему длинное письмо, стало быть, он тоже вправе слегка вывернуть себя перед ней на­изнанку. Время, которое ему предстоит волей-неволей затратить на чтение, он уже сейчас может использовать на разговор, чтобы Эрика не получила преимущества в их отношениях. Клеммер объясняет Эрике, что в нем борются друг с другом две крайние крайности, а именно, спорт (мотив соперничества) и искусство (мо­тив постоянства).

Эрика строго-настрого запрещает ученику, уже теребящему письмо в руках, даже прика­саться к конверту. «Не отставайте вы лучше от музыковедов, толкующих Шуберта»,— язвит Эри­ка по поводу дорогого ей имечка Клеммер и не менее дорогого имечка Шуберт.

Клеммер упрямится. Какое-то мгновение он заигрывает с мыслью о том, чтобы выкрикнуть всему миру прямо в лицо о своих тайных отно­шениях с учительницей. «Это произошло в туа­лете!» Поскольку для него это не было славной победой, он помалкивает. Когда-нибудь потом он расскажет, приврав как следует, что в их схватке победил он. Клеммер предчувствует, как он, поставленный перед выбором между женщиной, искусством и спортом, сделает его в пользу искусства и спорта. Пока еще он дер­жит эти сумасбродные мысли в тайне от женщины. Он начинает ощущать, что это значит, выключать в собственную тонкую игру фактор неопределенности чужого «я». Риск есть и в спорте, например, в решающий день спортсмен может быть не в форме. «Этой женщине уже много лет, а она все еще не уяснила себе, чего она хочет. Я очень молод, но я всегда знаю, чего я хочу».

Конверт шелестит в нагрудном кармане клеммеровской рубашки. Клеммер с трудом сдержи­вает дрожь в пальцах. Робкий сладострастник принимает решение спокойно прочитать письмо где-нибудь в тихом месте на природе и сделать себе несколько пометок. Для ответа, который будет длиннее этого письма. Может быть, пойти в парк Бурггартен? В кафе «Пальмовый домик» он закажет себе кофе со взбитыми сливками и яблочный штрудель. Два противоборствую­щих элемента, искусство и Кохут, до бесконеч­ности усилят удовольствие от письма. Между ними судья Клеммер, который ударяет в гонг и решает, кто победил в этом раунде, природа в парке или Эрика у него внутри. Клеммера бро­сает то в жар, то в холод.

Едва только Клеммер покинул класс, едва только пришедшая после него ученица неуклю­же заковыляла по лесенке гамм, как учитель­ница заявила, что, к сожалению, она вынуждена сегодня прервать занятие, потому что у нее жутко болит голова. Ученица, словно ласточка, стремительно вспархивает и исчезает.

Эрика корчится от отвратительно неотвра­тимых страхов и опасений. Ее жизнь зависит теперь от капельницы клеммеровского снис­хождения. Он действительно способен преодо­левать высокие заборы, переплывать стреми­тельные реки? Готов ли он ради любви пойти на риск? Эрика не знает, можно ли ей довериться постоянным заверениям Клеммера в том, что он никогда не боялся риска. Чем больше риск, тем лучше. Эрика отменила урок впервые за все годы своей работы. Мать предупреждает ее о кривых дорожках. Когда мать не трясет перед ее носом лестницей успеха, ведущей наверх, она малюет на стене силуэты страшных призраков, снизанных с глубоким падением вследствие нравственного проступка. Уж лучше вершины искусства, чем ложбины секса. Художник вопре­ки расхожему мнению о его невоздержанности обязан забыть о своем половом чувстве,— счи­тает мать; если он не в состоянии так поступить, он такой же, как все другие люди, а так быть не должно. Ведь тогда он утрачивает свою боже­ственную природу! К сожалению, биографии художников, а они для художника — самое важ­ное, слишком часто пестрят упоминаниями о сексуальных пристрастиях и ухищрениях протагонистов. Создается ложное впечатление, будто на навозной куче сексуальности произра­стает огуречная грядка чистых созвучий.

Дочь однажды уже споткнулась на своем музыкальном поприще,— постоянно сыплет упреками мать во время их сражений. Один раз споткнуться — еще не беда, Эрика это скоро поймет.

Домой из консерватории Эрика торопится пешком.

Между ног у нее какая-то гниль, бесчувствен­ная мягкая масса. Плесень, разлагающиеся ком­ки органической материи. Весенний воздух не пробуждает в ней ничего. В ней царит тупая толпа мелких желаний и обыденных стремле­ний, страшащихся своего воплощения. Оба из­бранных спутника ее жизни, подобно кусачкам, плотно обхватывают ее. Эти раковые клешни — ее мать и ее ученик Клеммер. Ей никогда не быть с ними вместе, но и никогда не быть с каждым поодиночке, потому что она мгновенно самым ужасным образом лишится другой части. Она может сказать матери, чтобы та не открывала Клеммеру дверь, когда тот позвонит. Мать с ра­достью исполнит этот приказ. Неужели Эрика все это время жила в тишине и покое для того, чтобы в ней возникло чувство ужасного беспо­койства? Надеюсь, он сегодня вечером не при­дет, завтра пусть приходит, а сегодня не надо, сегодня Эрика хочет посмотреть старый фильм Лубича. Мать и дочь с нетерпением ждут его с прошлой пятницы, когда они получили теле­визионную программу на следующую неделю. Программу в семействе Кохутов ожидают с боль­шим нетерпением, чем великую любовь, кото­рой нечего сюда соваться.

Написав письмо, Эрика сделала определен­ный шаг. На мать вину за этот шаг не свалишь, матери об этом шаге вперед, к запретной кор­мушке, даже знать нельзя. Эрика всегда испове­довалась перед неусыпным материнским взором во всех своих прегрешениях, а мать, это недреманое (sic!) око закона, заявляла, что ей и так уже все известно.

Эрика идет по улице, и в ней пылает нена­висть к рыхлому прогорклому плоду, которым заканчивается ее низ. Лишь искусство обещает бесконечную сладость. Эрика убыстряет шаг. Скоро эта гниль будет разрастаться и затронет еще большую часть тела. И потом придет мучительная смерть. Эрика в своих мыслях с отвращением расписывает, как она, словно бесчув­ственная зияющая дыра в метр семьдесят пять длиной, будет лежать в гробу и как смешается с землей; дыра, которую она презирала и держа­на в небрежении, полностью забрала над нею класть. Она превратилась в Ничто. И ничего другого для нее более не существует.

Вальтер Клеммер незаметно для Эрики пре­следует ее. Он преодолел первый сильный порыв. Пока он отказался от мысли вскрыть конверт прямо сейчас, потому что ему хочется откровенно поговорить с живой и теплой Эрикой, прежде чем он прочитает безжизненное письмо. Эри­ка, живая женщина, Клеммеру милее, чем мертвый клочок бумаги, для изготовления которой умерщвляют деревья. «Я прочитаю это письмо потом, дома, в тишине и покое»,— думает Клем­мер, желая остаться в игре. Мяч, в который он играет, катится, скачет, подпрыгивает перед ним, останавливается у светофора, отражается в витринах. Он не позволит этой женщине диктовать, когда ему читать письма или переходить в атаку. Женщина не привыкла к роли пресле­дуемой и не оглядывается назад. И все же ей придется усвоить, что она — дичь, а мужчина — охотник. И лучше усвоить это сегодня, чем завтра. Эрике и в голову не приходит мысль о том, что когда-нибудь ее воля не будет решать ничего, хотя давно уже все решает воля ее матери. Это обстоятельство настолько вошло в ее плоть и кровь, что она его не замечает. Доверяй, но проверяй.

Ее приветливо манят двери родного дома. Ее уже коснулись теплые ведущие лучи. Эрика, словно движущаяся световая точка, появляется на экране материнского радара и машет кры­лышками как мотылек, как насекомое, при­шпиленное булавкой более сильного существа. Эрике не захочется узнать, как Клеммер отреа­гировал на ее письмо, потому что она не станет подходить к телефону. Она сейчас же попросит мать, чтобы та, если позвонит мужчина, сказала, что Эрики нет дома. Эрика считает, что может приказать матери что-то, что мать не успела приказать ей самой. Мать желает Эрике удачи в ее решении отгородиться от внешнего мира и довериться матери. Мать как одержимая, с внутренним жаром, что совершенно не соот­ветствует ее почтенному возрасту, врет по теле­фону: «К сожалению, моей дочери сейчас нет дома, я не знаю, когда она вернется. Сделайте милость. Большое спасибо». В такие минуты дочь принадлежит ей еще больше, чем обычно. Только ей и никому другому. Для всех других ее ребенка нет дома.

Клеммер, полностью заваленный обломка­ми мыслей Эрики, следует за женщиной, с кото­рой связаны его чувства, по Йозефштедтер-штрассе. Раньше в этом доме находился самый большой и самый современный кинотеатр Вены, а теперь здесь банк. Эрика с мамой совершали сюда праздничные выходы по праздничным дням. Из экономии они чаще ходили в малень­кую дешевую киношку «Альберт». Отца остав­ляли дома, чтобы не тратить на него деньги и чтобы он не растратил остатки своего сообра­жения, присутствуя с ними на сеансе. Эрика ни разу не обернулась. Чувства не говорят ей ни о чем; не говорят они ей ничего и о любимом человеке, который так близко. При этом мысли ее целиком и полностью направлены в одну точку, направлены на Вальтера Клеммера, на любимого человека, вырастающего до гигант­ских размеров.

Они с похвальным рвением бегут друг за другом.

Учительницу музыки Эрику Кохут что-то подталкивает сзади, и гонит ее вперед мужчина, который пробуждает в ней то ли дьявола, то ли ангела. Эта женщина способна ответить муж­чине нежным участием. Эрика начинает приот­крывать для себя завесу над властью чувств и над тем, какую роль они могут играть, однако она по-прежнему не замечает у себя за спиной своего ученика Клеммера, хорошо умеющего владеть своими чувствами. Она идет домой, на этот раз не купив ни нового заграничного жур­нала мод, ни платья, фотография которого по­мещена в журнале. Она не бросила ни одного взгляда на новехонькие модели, выставленные в витрине. Единственный взгляд, который она, взбудораженная разбуженным ею пылким муж­ским чувством, позволила равнодушно и бегло бросить на что-то, упал на первую полосу завт­рашней газеты — на фотографию грабителя банка, совершившего ограбление сегодня,— на свадебную фотографию новоиспеченного пре­ступника. Вероятно, он в последний раз сфото­графировался по случаю обручения. Теперь о нем знают все, потому что он арестован. Эрика представляет Клеммера в роли жениха, себя в роли невесты, а мать в роли матери невесты, которая будет жить вместе с молодыми, и Эрика вновь не замечает ученика, о котором она не­прерывно думает и который крадется за ней.

Матери известно, что ребенок вернется до­мой не раньше чем через полчаса, если все пой­дет своим чередом, однако она уже вся извелась в ожидании. Мать не знает, что урок отменен, и все же она ждет-поджидает свою пунктуаль­ную дочь, которая всегда к ней возвращается. Воля Эрики, словно ягненок, льнет к материн­ской воле в облике льва. Этот жест покорности препятствует тому, чтобы материнская воля разорвала на клочки мягкую, неоформившуюся волю дочери и проглотила ее окровавленные косточки. Дверь парадного распахивается, вы­плескивая наружу темноту. Перед Эрикой тянут­ся вверх марши лестничной клетки, этой лестницы в небо, к «Вечерним новостям» и к следую­щим за ними телепередачам. Эрика нажимает на кнопку освещения, и со второго этажа вниз протягивается мягкая полоска света. Дверь и квартиру перед ней сама не распахнется, пото­му что к ее шагам никто не прислушивается, ее ждут не раньше чем через полчаса. Мать полностью посвящает себя последним приготов­лениям, венцом которых сегодня будет ростбиф с луковой подливкой.

Вальтер Клеммер вот уже полчаса видит только спину своей учительницы. Он узнал бы ее со спины, которую Эрика считает не самой сильной своей стороной, среди тысячи других! Он разбирается в женщинах, знает их и с той, и с другой стороны. Он видит не слишком туго набитую подушку ее ягодиц, возлежащую на плотно сбитых столбиках ног. Он мысленно представляет себе, как будет обращаться с этим телом, он — специалист, которого не собьют с толку никакие отказы и сбои в системе. Клем­мера охватывает чувство радостного ожидания, к которому примешивается некоторый страх. Эрика пока еще мирно идет по лестнице, но скоро она изойдет в страстном крике! Страсть сотворит он, Клеммер, сотворит единоличными усилиями. Это тело пока еще совершенно без­заботно движется в разных режимах, однако скоро Клеммер переключит его на режим «кипя­чение». Клеммер не столь сильно вожделеет эту женщину, она не слишком его распаляет, ему непонятно, что препятствует его желанию — ее возраст или утраченная ею юность. Однако Клеммер целенаправленно стремится к тому, чтобы выставить напоказ ее чистую плоть. До сих пор она была известна ему только в одном качестве — как учительница. Он извлечет из нее другое качество — любовницу, он посмотрит, сгодится ли она на что-нибудь. Если нет, то нет. Он решительно намерен содрать с нее тщатель­но наложенные слои модных, а порой и уста­ревших убеждений, а также многочисленные оболочки и скорлупу, удерживаемые ее слабой волей к форме, и пестрые, прячущие ее тело тряпки и шкуры, которые к ней прилипли! Она и не подозревает, но скоро поймет, как на самом деле должна украшать себя женщина: красиво, но в первую очередь практично, чтобы не ско­вывать себя в движениях. Клеммеру не столько хочется обладать Эрикой, сколько наконец вскрыть этот заботливо украшенный красками и тканями пакет из костей и кожи! Оберточную бумагу он скомкает и выбросит. Клеммер хочет открыть себе доступ к столь долго считавшейся недоступной женщине, которая носит разноцветные юбки и шарфики, открыть, прежде чем ее коснется распад и тлен. Почему она носит все эти вещи? Ведь существуют одежды красивые, практичные и недорогие! — сдержанно упрек­нет он ее, пока она объясняет, как исполнять задержание, играя Баха. Клеммер хочет увидеть обнаженную плоть, пусть это и будет стоить ему труда. Он просто хочет обладать тем, что спря­тано ПОД. Если он вылущит эту женщину из ее оболочек, то перед его взором должна предстать Эрика, человек со всеми его недостатками, кото­рые меня давно интересуют, думает Клеммер. Каждая из этих тканевых оболочек предстает более ороговевшей и стертой, чем предыдущие.

И Клеммер хочет воспользоваться лишь самой лучшей частью этой Эрики, маленьким ядрышком внутри, телом, которое, вероятно, приятно на вкус. Воспользоваться для себя. Если нужно будет, то с применением силы. Ее душу он те­перь знает. Да, когда Клеммер сомневается, он всегда прислушивается к своему телу, которое его никогда не обманывает и которое говорит с ним и с другими людьми языком тела. У маньяков или у больных людей тело говорит языком обмана из-за слабости или всяческих чрезмерностей, однако тело Клеммера, слава Богу, впол­не здоровое. «Чур, не сглазить! Плюнь через иное плечо!» Во время занятий спортом тело всегда говорит Клеммеру, когда он должен остановиться, а когда у него еще есть в запасе силы. Пока он полностью не выложится. После этого Клеммер чувствует себя просто превосходно! Не поддается описанию,— радостно и вооду­шевленно описывает свое состояние Вальтер Клеммер. Он намерен дать выход собственной плоти на глазах у униженной им учительницы. Он слишком долго этого дожидался. Прошло несколько месяцев, и он получил на это право, проявив выдержку. По всем признакам очевидно, что Эрика в последнее время заметно прихорашивается ради Клеммера, носит цепочки, манжеты, пояса, шнуровки, туфли-лодочки на высоком каблуке, платочки, отстегиваемые меховые воротники, новый пластмассовый браслет, мешающий ей при игре на фортепьяно, использует новые духи. Женщина прихорашивается для одного — единственного мужчины. Мужчину так и подмывает превратить в крошево все эти дурацкие нездоровые побрякушки, потому что он жаждет вытряхнуть из упаковки последние остатки свежести, которые еще сохранились в женщине. Он хочет получить все! При этом вовсе ее не вожделея. Эти побрякушки приводят прямолинейного Клеммера в слепую ярость Ведь животные в природе не расфуфыриваются, когда наступает время спаривания. Лишь не которые мужские особи среди птиц украшены завлекательным оперением, но это их обычное обличье.

Клеммер, несущийся вслед за своей будущей возлюбленной, еще верит, что его слепая ярость направлена против ее тщательных, хотя и не ловких стараний быть ухоженной и аккуратной. Все украшения, всю мишуру, которая, как кажется Клеммеру, сильно ее уродует, надо без промедления отбросить прочь! Ради него! Он даст Эрике понять, что, если уж на то пошло, подчеркнутая чистота есть единственное украшение, которое он признает на симпатичном лице, вовсе ему не противном. Эрика выставляет себя в смешном свете, что совершенно излишне. Два раза в день принимать душ — именно так Клем­мер понимает уход за телом, и этого совершенно достаточно. Волосы должны быть чистыми, потому что грязная прическа вызывает у Клеммера отвращение, Эрика на самом деле наряжается и последнее время как цирковая лошадь. С недавних пор она опустошает свои давние неиспользованные запасы одежды, чтобы еще сильнее понравиться своему ученику. От этого платья он потеряет голову, и вот от этого тоже! Все давно уже заметили и дивятся тому, как она изощря­ется в одежде и слишком глубоко запускает руку в косметичку. С ней происходит метаморфоза. Она не только носит платья из своего многообразного запаса, но и килограммами покупает соответствующие аксессуары: пояски, сумочки, туфли, перчатки, модные украшения. Она жела­ет как можно сильнее вскружить мужчине голову и пробуждает в нем самые дурные наклон­ности. Ей не стоило будить этого спящего тигра, чтобы он не слопал ее целиком,— дает ей совет Клеммер, имея в виду свою драгоценную персону. Эрика вышагивает, словно хорошо подгулявший театральный костюм: в сапогах со шпорами, под Маской и панцирем, разукрашенная и экзаль­тированная. Почему она раньше не догадалась совершить набег на свои платяные шкафы, чтобы ускорить развитие их сложных любовных отношений? На свет Божий появляются все новые великолепные вещи! Она отважилась вломиться в кладовую, наполненную разноцветными шелковыми вещами, и радуется неприкрыто зазывным взглядам, которых на самом деле нет, и не замечает неприкрытой издевки со стороны людей, которые знают Эрику уже давно и испытывают серьезную озабоченность по поводу ее изменившейся внешности. Эрика смешна, но упакована она добротно и перевязана туго. Любому продавцу известно: все дело в упаковке! Десять слоев упаковки, обеспечивающих защиту и привлекающих внимание. И все они, вполне возможно, подходят друг другу! Это большое достижение. Мать ругает Эрику, которая к своему костюму прикупила новую ковбойскую шляпу с лентой и с небольшим ремешком из того же материала, что и шляпа,— с его помощью шляпа закрепляется под подбородком, чтобы не слета­ла с головы при порывах ветра. Мать громко жалуется на мотовство и обвиняет ребенка в бо­лезненной тяге к переодеваниям, к тяге, кото­рая, несомненно, направлена против кого-то и, что очевидно, против нее, против матери, а так­же наверняка направлена на кого-то, явно на мужчину. Если это какой-то конкретный мужчина, то уж мать ему покажет! Он узнает ее с самой неприятной стороны. Мать издевается над нарядами, подобранными со вкусом. Бледным соком издевки она отравляет оболочки, одеяния, наря­ды, которые дочь сознательно напяливает на себя. Она так и сыплет ядовитыми насмешками, и дочь вскоре догадывается, что мать так кипя­тится из ревности.

За этим украшенным роскошным чепраком животным, равного которому не встретишь в природе, устремляется Вальтер Клеммер, естественный враг этого животного. Цель его — по воз­можности быстро отучить учительницу от такой неестественности. Джинсы и майка впол­не удовлетворяют самым высоким требованиям Клеммера. За раскрытой дверью парадной взору предстает пустынное пространство, в котором долгое время неприметно произрастало редкое растение. Здесь гаснут и умирают все краски, которые только что цвели на улице. На середине Лестничного марша Эрика и Клеммер налетают друг на друга,— возможности уклониться и спрягаться нет. Ни гаража, ни каретного сарая, ни стоянки.

Мужчина и женщина сталкиваются друг с дру­гом, но это не случайная встреча. И кто-то третий, невидимый, принявший облик материнской заботы, ждет наверху, чтобы подать свою реплику. Эрика советует ученику сейчас же исчезнуть подобру-поздорову. Она наслаждается своим величием. Ученик оказывает серьезное сопротивление, хотя вовсе не желает сталкиваться с матерью. Он предлагает ей пойти куда-нибудь вдвоем, где они могли бы поговорить без свидетелей. Он хочет поразвлечься! Эрика панически топает ногами; мужчина намерен проникнуть в ее замк­нутое пространство. Что скажет мать, которая приманивает ее ужином на двоих? Еда заранее предназначена для матери и ребенка.

Клеммер хватает Эрику руками, а она пыта­ет его, успел ли он прочесть письмо. «Вы уже прочитали мое письмо, господин Клеммер?» — «К чему нам какие-то письма»,— говорит Клем­мер, ощупывая любимую женщину, которая облегченно вздыхает, поняв, что письмо он еще не читал. С другой стороны, она опасается, что он не будет следовать правилам игры, которые она изложила в своем письме. Два человека, сошедшиеся в любовном клинче, еще до начала боевых действий ошибаются в том, чего они хо­тят друг от друга, и в том, что они друг от друга получат. Недоразумение приобретает твердость гранита. Она не ошибается по поводу матери, которая резко отреагирует и немедленно вы­швырнет вон лишний элемент (Клеммера). Эле­мент, который является ее полной собственно­стью, ее единственной радостью (Эрику), она оставит у себя. Эрику тянет то в одну, то в другую сторону. Она проявляет крайнюю нерешитель­ность. Клеммер решает, что причиной нерешительности является он, и этим очень гордится. Он слегка подсобит ей принять решение. Он осторожно снимает с головы своей добычи ковбойскую шляпу. Какая неблагодарность по отношению к шляпе, которая в любой толпе служила привычным дорожным указателем, была путеводной звездой для трех волхвов, к шляпе, мимо которой никто не мог пройти, не отпустив язвительного замечания. Шляпу замечали сразу и сразу приходили в дурное настроение, хотя дурное настроение не всегда относили на счет шляпы.

«Здесь, на лестнице, мы одни, и мы играем теперь с огнем»,— взывает Клеммер к женщине. Клеммер предостерегает Эрику: нельзя постоян­но пробуждать в нем желание и потом удаляться на недосягаемое расстояние. Эрика смотрит на мужчину, который должен уйти, потому что ему нужно остаться. Женщина незаметно расцвета­ет под слоями подарочной упаковки. Этот цветок не приспособлен к суровому климату страсти, он не пригоден для долгого нахождения на лестничной клетке, ведь растению нужен свет, нужно солнце. Лучшее для него место — рядом с матерью перед телевизором. Эрика бесстыдно выныривает из-под новой шляпы, снятой с ее головы, и лицо существа, которое обрело своего хозяина, пылает нездоровым румянцем.

Клеммер не чувствует вожделения по отно­шению к этой женщине, однако он уже давно намеревается в нее войти. Игра стоит свеч, сто­ит натраченных на нее слов любви. Эрика любит молодого человека и ждет, чтобы он ее вызволил. Она не подает знаков любви, чтобы не потерпеть поражение. Эрика хочет проявить слабость, но намерена сама определять степень своего поражения. Она все описала в письме. Она хочет, чтобы мужчина буквально высосал ее всю, пока она совсем не исчезнет. Под ковбойской шляпой соединяются жажда невинности и страстного прикосновения. Женщина намерена смягчить в себе то, что за долгие годы окаменело, и если мужчина поглотит ее цели­ком, ей это только на руку. Она хочет полностью раствориться в мужчине, но так, чтобы он этого не заметил. «Разве ты не замечаешь, что мы одни на целом свете?» — беззвучно спрашивает она мужчину. Мать уже ждет наверху. Дверь вот-вот откроется. Дверь не открывается, мать пока еще не ждет.

Мать не чувствует, как ребенок пытается ра­зорвать домашние путы, пройдет еще полчаса, прежде чем она это увидит и почувствует. Эрика и Клеммер могут спокойно выяснять, кто кого любит больше и кто в этой паре занимает более слабую позицию. Эрика, ссылаясь на свой воз­раст, делает вид, что любит меньше, потому что в прошлом она уже знала любовь. Клеммер любит ее больше, чем она его. Эрику и нужно любить больше. Клеммер загнал Эрику в угол, для бег­ства остался только один лаз, который ведет прямо в осиное гнездо на втором этаже; дверь туда видно с лестницы. Старая оса за дверью гремит кастрюлями и сковородками, им ее слыш­но, виден и ее силуэт в освещенном окне кухни, выходящем на площадку. Клеммер приказывает. Эрика подчиняется приказу. Она устремляется навстречу катастрофе, это ее главная и самая притягательная цель. Эрика смиряет характер. Она подчиняет свою волю, которой до сих пор всегда распоряжалась мать, передает себя, словно эстафетную палочку, Вальтеру Клеммеру. Она прислоняется к перилам и ждет, какое решение примут по ее поводу. Она отдает свою свободу, выдвигая условие: все усилия любви Эрика Ко­хут употребит на то, чтобы этот юноша стал ее повелителем. Чем больше власти он над ней получит, тем в большей степени он станет ей послушным. Клеммер будет ее полным рабом, когда они, например, поедут в Рамсау, чтобы совершить там прогулку в горах. При этом он будет считать себя ее господином. Так Эрика распорядится своей любовью. Это единствен­ный путь, чтобы любовь не сошла на нет раньше времени. Он должен быть уверен: эта женщина полностью отдалась в его руки, и при этом он переходит в ее владение. Так она себе все это представляет. Из этого ничего не выйдет, если Клеммер прочитает письмо и отнесется к ее затее отрицательно. Из отвращения, стыда или страха, в зависимости от того, какое чувство в нем возобладает. «Все мы люди-человеки, а по­тому далеки от совершенства»,— говорит Эрика утешительные слова, глядя в обращенное к ней лицо мужчины, в лицо, на котором она как раз собирается запечатлеть поцелуй, в лицо, кото­рое смягчается, почти тает под взглядом учи­тельницы. «Иногда мы терпим в наших делах неудачу, и я почти верю в то, что эта принципи­альная неудача и есть наша последняя цель»,— завершает фразу Эрика. Она не целует его, а зво­нит в дверь, из-за которой почти мгновенно появляется расцветшая физиономия матери, демонстрирующая и ожидание, и злость на того, кто позволил себе нарушить ее покой. Лицо ее мгновенно увядает, когда она замечает довесок, повисший на дочери. Довесок знает свой аэро­порт назначения: квартира Кохут. Самолет захо­дит на посадку. Мать застывает в неподвижно­сти. Ее грубо извлекли из-под теплого одеяла, и вот она в ночной рубашке стоит перед огром­ной гогочущей толпой. Мать глазами спрашива­ет дочь, что здесь делает незнакомый молодой человек. Этим же взглядом мать требует, чтобы молодой человек удалился, ведь он пришел не за тем, чтобы списать показания с электросчет­чика или со счетчика воды, и просто так его со счетов не спишешь. Дочь отвечает: ей нужно кое-что обсудить со своим учеником, и ей, веро­ятно, лучше всего пройти с ним в свою комнату. Мать подчеркивает, что у дочери нет своей ком­наты, ведь то, что она в своей мании величия называет собственной комнатой, на самом деле тоже принадлежит матери. «В этой квартире, пока она еще моя, мы все решаем вместе»,— го­ворит мать. А потом мать озвучивает принятое решение. Эрика Кохут запрещает матери войти в комнату вслед за дочерью и ее учеником, иначе ей будет худо! Дамы обходятся друг с другом враждебно и кричат друг на друга. Клеммер ликует, мать артачится. Мать сбавляет тон и го­ворит почти беззвучно, что в доме мало еды, ее хватит на двух скромно питающихся женщин, но ее недостаточно, если к ним прибавится прожорливый едок. Клеммер принципиально отказывается от угощения: «Спасибо, не хочу. Я уже ужинал». Мать теряет выдержку, застывая на месте перед лицом неприятных фактов. Она теряет остойчивость. Любой порыв ветра может сейчас запросто опрокинуть эту шикарную даму, которая обычно бросает вызов любой буре и способна выстоять под самым сильным ливнем, соответственно экипировавшись. Мать стоит на месте, а надежды ее уносятся прочь.

Процессия, состоящая из дочери и незнако­мого мужчины,— мать познакомилась с ним лишь бегло, но впечатление осталось неизгладимое,— проследовала в комнату дочери. Эрика на про­щанье говорит несколько ничего не значащих слов, но это не отменяет факта, что прощается она с матерью. Не с учеником, который без всяких на то оснований проник в их жилище. Это явный заговор с целью посрамления свято­го материнского имени. Мать обращается с мо­литвой к Иисусу, но молитву не слышит никто, в том числе и тот, кому она адресована. Дверь неумолимо захлопывается. Мать не подозревает, что произойдет в комнате Эрики между моло­дыми людьми, однако ей будет легко за ними проследить, ведь комната в соответствии с мудрой материнской предосторожностью не запира­ется на замок. Мать неслышно подкрадывается к детской, чтобы выведать, на каком инструменте там собираются играть. Явно не на фортепьяно, потому что оно горделиво красуется в салоне. Мать считала, что ее ребенок — олицетворение невинности, и вдруг появляется кто-то, кто на­мерен платить за аренду, чтобы позаботиться о ребенке наравне с ней, с матерью. От такой платы мать, в любом случае, возмущенно отка­жется. Такие доходы ей не нужны. Этот парень наверняка предложит в качестве платы свою мимолетную, угарную влюбленность, у которой нет будущего.

Мать тянется к дверной ручке и отчетливо слышит, как по другую сторону дверь подпира­ют чем-то тяжелым, скорее всего, бабушкиным сервантом, доверху набитым недавно куплен­ными запасными побрякушками и всякими причиндалами, дополняющими коллекцию со­вершенно излишних платьев дочери. Сервант с силой сдвигают с того места, на котором он простоял много лет, и перемещают по комнате. Огорошенная мать стоит перед дверью в комна­ту дочери, которая прямо на ее глазах возводит баррикаду. Мать собирается с последними силами и бессмысленно колотит в дверь. Она исполь­зует каблук домашних туфель из верблюжьей шерсти, слишком мягких для подобных ударов. У матери начинают ныть пальцы на ногах, но она еще не чувствует боли, потому что слишком взволнована. С кухни несет подгорелой пищей. Ее не перемешивает сердобольная рука. До ма­тери не снизошли даже на уровне формального приветствия. Ей не дали никаких объяснений, хотя мать у себя дома и она обеспечивает дочери прекрасный домашний уют. В конце концов, квартира принадлежит не только дочери, мать еще жива и намерена еще пожить на белом све­те. Сегодня же вечером, когда неприятный гость их оставит, мать понарошку и в шутку объявит дочери, что съезжает. Переселяется в дом для престарелых. Разумеется, она никуда не поедет, если дочь вдруг поддержит это решение. Куда ей деваться? В угрюмой материнской душе возни­кают неприятные картины, связанные с пере­распределением властных полномочий и сменой караула. В кухне мать расшвыривает вокруг себя недоваренный ужин. Ею движет скорее злоба, чем отчаяние. Когда-нибудь старость пе­редаст эстафету молодости. Мать видит в доче­ри ядовитый зародыш конфликта поколений, который может их миновать, если только дитя задумается, сколь многим оно обязано матери. И том возрасте, которого достигла сама Эрика, мать уже не берет в расчет свою возможную от­ставку. Она вообразила себе, что будет держать все под контролем до своего последнего часа. До того момента, когда прозвучит последний удар гонга. Вероятнее всего, она не переживет свою дочь, но пока она жива, ребенок будет жить под ее началом. Дочь уже вышла из возрас­та, в котором еще возможны неприятные сюрп­ризы, доставляемые мужчиной. И вдруг он здесь, мужчина собственной персоной, а ведь все были уверены, что дочь выбила эту дурь из своей го­ловы. Прежде удавалось успешно отвлечь ребенка от всяких глупостей, и вот неожиданно, как ни в чем не бывало, появляется мужчина, живой и невредимый, новехонький, да еще прямо в их собственном гнездышке.

Мать, с трудом переводя дыхание, опускается на стул. По всей кухне разбросаны остатки пищи. Наводить порядок придется ей самолично, ее это несколько отвлекает. Сегодня вечером за теле­визором она не проронит с Эрикой ни слова. А если и скажет что, то попытается объяснить Эрике: все, что делает мать, продиктовано любовью. Мать признается Эрике в своей любви и из­винит этой любовью свои возможные ошибки. Она процитирует Господа Бога и других началь­ников, которые всегда ставили любовь очень высоко, но никогда — ту эгоистическую любовь, которая зародилась в этом молодом человеке. В наказание мать не скажет о фильме ни дурно­го, ни хорошего слова. Сегодня не произойдет привычного обмена мнениями, потому что мать решила отказаться от него. Дочери придется сегодня приспосабливаться к тому, чего желает мать. Сама с собой дочь разговаривать не сможет. «Никаких разговоров, ты знаешь почему».

Мать, так и не поев, идет в комнату и включа­ет цветной телевизор, постоянную приманку, на полную громкость, чтобы дочь, надувшая губы, раскаялась, ведь из двух удовольствий она вы­брала самое пустое. Мать отчаянно ищет, чем бы утешиться, и находит утешение в мысли, что дочь привела мужчину домой, а не куда-нибудь в другое место. Мать опасается, что там, за за­баррикадированной дверью, в полный голос звучит их плоть. Мать боится, как бы молодой человек не позарился заодно и на их денежки. Нетрудно себе представить, что он не прочь по­лучить деньги, даже если умело прикидывается, что хочет заполучить дочь. Он может получить все, а вот денежки — никогда, принимает реше­ние семейный министр финансов и собирается завтра же поменять кодовое слово в сберкнижке. От кодового слова «Эрика» придется отказаться. Дочь ожидает большое разочарование, когда она в банке попытается вручить молодому человеку их сбережения.

Мать опасается, что там, за дверью, дочь прислушивается только к голосу своего тела, ко­торое, возможно, уже расцветает под чужими ласками. Она включает телевизор так громко, что его уже слышно соседям. Стены квартиры дрожат под звуками фанфар Страшного суда, возвещающих о начале программы вечерних новостей. Соседи скоро примутся стучать шваб­рами в пол и в потолок или появятся на пороге, чтобы лично предъявить жалобу. Так Эрике и надо, главной причиной нарушения тишины в доме мать объявит именно ее, и в будущем Эрика не сможет посмотреть в глаза никому из соседей.

Из комнаты дочери, где происходит вредное для здоровья возбуждение нервных клеток, не доносится ни звука. Ни щебетания, ни кваканья, ни раскатов грома. Даже если дочь примется громко кричать, мать при всем желании не услы­шит. Мать уменьшает громкость телевизора, со­крушающегося о плохих новостях. Ей хочется услышать, что происходит в комнате дочери. По-прежнему ничего не слышно, потому что сервант у двери заглушает все звуки, все движе­ния и шаги. Мать выключает звук, но из-за двери не доносится ни шороха. Мать вновь включает звук, чтобы под шум телевизора на цыпочках прокрасться к двери и подслушивать. Какие зву­ки услышит сейчас мать: звуки страсти, звуки боли, или те и другие сразу? Мать прикладывает ухо к двери, как жаль, что у нее нет стетоскопа. Какое счастье, они просто разговаривают. Но о чем они разговаривают? И чем они при этом занимаются? Говорят ли они о матери? Мать утратила всякий интерес к телепрограмме, хотя она всегда внушает дочери, что ничто не срав­нится с телевизором, когда закончится длинный трудовой день. Трудится только дочь, но матери всегда позволено смотреть телевизор с нею вме­сте. Вся соль смотрения для матери заключается в установлении общности с ребенком. Теперь вся соль испарилась, и у матери нет никакого аппетита к телевизору. Это скучно и ни о чем ей не говорит.

Мать идет к запретному шкафчику в гости­ной. Она наливает себе рюмочку ликера, потом еще и еще одну. В ней разливаются усталость и тяжесть. Она опускается на софу, потом наливает еще рюмочку. За дверью дочери что-то рас­тет и множится, словно раковая опухоль, про­должающая свой рост даже тогда, когда ее обладатель давно умер. Мать продолжает пить ликер.

Вальтер Клеммер готов уступить своему же­ланию и наброситься на Эрику Кохут теперь, когда закончены подготовительные работы и двери заперты. Никто не войдет, но и никто не выйдет без его помощи. Он своей мускульной силой переместил сервант к двери. Женщина находится рядом с ним, а сервант защищает их обоих от внешнего вторжения. Клеммер распи­сывает Эрике фантастическую близость, хоро­шо приправленную любовными чувствами. Как прекрасна любовь, когда наслаждаешься ею с тем, кто тебе действительно подходит. Эрика гово­рит, что хочет быть любимой лишь после дол­гих блужданий и исканий, пройдя сложные пути и перепутья. Она с головой погружается в свое намерение быть лишь предметом и гонит свои чувства прочь. Она суетливо укрывается за сервантом стыда и за комодом неловкости, и Клеммеру придется отодвинуть мебель, чтобы добраться до Эрики. Она будет лишь инструмен­том, на котором сама научит его играть. Он будет свободен, а она — в цепях. Однако решать, какие это будут цепи, надлежит самой Эрике. Она сама превратит себя в предмет, в инструмент; Клеммеру предстоит решиться на то, чтобы вос­пользоваться этим предметом. Эрика требует вслух, чтобы Клеммер прочитал письмо, и мыс­ленно заклинает его, чтобы он поднялся над содержанием написанного, как только с ним ознакомится. И пусть это будет связано с един­ственной причиной, с тем, что его чувство — это настоящая любовь, а не только ее слабый от­блеск, отбрасываемый на луга. Эрика будет совершенно недоступна Клеммеру, если он спа­сует перед ее стремлением к насилию. Однако она будет счастлива, зная о его сердечной склонности, которая исключает насилие по от­ношению к своей избраннице. И при этом все же ему позволено овладеть Эрикой лишь путем насилия. Он должен любить Эрику до полного самозабвения, тогда и она станет любить его до полного самоуничижения. Они предъявля­ют друг другу надежные доказательства своей привязанности и верности. Эрика ждет, чтобы Клеммер из любви к ней поклялся в отказе от применения силы. Эрика из любви к нему по­клянется в отказе от отказа и потребует, чтобы он поступил с ней так, как это до мельчайших деталей описано в письме, причем она страстно надеется, что ей удастся избежать того, чего она требует в письме.

Клеммер смотрит на Эрику с любовью и ува­жением, словно кто-то наблюдает за тем, как он смотрит на Эрику с уважением и преданностью. Невидимый зритель стоит у Клеммера за спи­ной. Что касается Эрики, за спиной у нее маячит спасение, на которое она страстно надеется. Она вверяет себя в руки Клеммеру и надеется на спасение благодаря абсолютному доверию. От себя она ждет послушания, а от Клеммера — приказов, дополняющих ее послушание. Она смеется: «Для этого требуются двое!» — Клеммер смеется вместе с ней. Он говорит, что им не нуж­но обмениваться письмами, достаточно просто­го обмена поцелуями. Клеммер заверяет свою будущую возлюбленную, что она может гово­рить ему все, ну абсолютно все, и нет необходи­мости специально писать письма. Женщине, умеющей играть на рояле, нечего бояться стыда!

Сексуальную привлекательность для мужчин, убиваемую разумом, она может возместить красивым внешним видом. Клеммеру не терпится вознестись на крыльях любви высоко в небо, не обращая внимания на путевые указатели, установленные в письме. Вот ее письмо, почему он его не вскрывает? Эрика смущенно возится со своей свободой и волей, которые могут спокой­но уйти в отставку; мужчина совершенно не по­нимает этой жертвы. Она ощущает, как от этого состояния безвольности веет на нее загадочным волшебством, очень сильно возбуждающим. Клеммер легкомысленно шутит: «Я уже потихоньку теряю желание». Он угрожает, что это мягкое, мясистое и пассивное тело, что подвиж­ность, ограниченная игрой на рояле, не вызовет в нем сильного желания, если Эрика будет громоздить постоянные препятствия. «Мы нако­нец-то одни, так давай же начнем!» В ситуации, в которой они оказались, нет пути назад и не будет пощады. Прибегнув к многочисленным обходным маневрам, он наконец достиг того, что проник сюда. Он съест свою порцию и жад­но попросит добавки, и гарнир он себе положит большой ложкой. Клеммер отводит ее руку с письмом и говорит, что заставит ее быть счаст­ливой. Он расписывает счастье, которое она по­чувствует с ним, рассказывает о своих преиму­ществах и сильных сторонах, говорит о недо­статках безжизненного листа бумаги: ведь перед ней — живой человек! И она это скоро почув­ствует, ведь она тоже живой человек. Вальтер Клеммер с глухой угрозой намекает на то, как быстро некоторые мужчины пресыщаются не­которыми женщинами. Женщине тоже надо уметь подавать себя разнообразно. Эрике, опе­режающей его на шаг, подобное уже известно, поэтому она требует вскрыть письмо, в котором пишет, как можно при случае удлинить платье их отношений. Эрика говорит; «Да, но сначала прочти письмо». Клеммеру не остается ничего другого, как взять конверт, иначе письмо ока­залось бы на полу и он тем самым нанес бы женщине оскорбление. Он страстно покрывает Эрику поцелуями, радуясь, что она наконец-то ведет себя разумно и отзывается на его любовь. За это он одарит ее несказанными любовными благодеяниями, которые так и прут из него, из Клеммера. Эрика приказывает прочитать пись­мо. Клеммер с неохотой выпускает Эрику из объятий и вскрывает конверт. Он с удивлением читает послание, а потом вслух цитирует от­дельные отрывки. Если все, что ею написано, со­ответствует действительности, то ему придется плохо, а Эрике — еще хуже, он это гарантирует. Как бы он ни старался, он теперь не сможет смотреть на нее как на нормального человека. К той вещи, которую она теперь собой пред­ставляет, можно прикасаться только в перчат­ках. Эрика достает коробку из-под обуви и вы­кладывает оттуда все накопленные припасы. Она не уверена, на чем он остановит свой выбор, в любом случае ей хочется полностью быть ли­шенной возможности двигаться. Она хотела бы, чтобы все средства, которые он применит к ней, сняли с нее всякую ответственность. Она хочет ему довериться, но довериться на ее условиях. Она бросает ему вызов!

Клеммер заявляет: порой требуется большое мужество, чтобы отклонить вызов и решить дело в пользу нормы. Клеммер — сама норма. Клеммер читает письмо, читает и спрашивает себя, что воображает о себе эта женщина. Он гадает, действительно ли она пишет всерьез. Что касается его самого, то он совершенно серьезен. Он научился этому, плавая по бурным рекам, где приходилось переживать серьезные опасности и справляться с серьезными ситуациями.

Эрика просит господина Клеммера прибли­зиться к ней, когда на ней останется только чер­ное нейлоновое белье и чулки! Ей так нравится.

«Мое самое сокровенное желание,— продолжает читать адресат,— чтобы ты подверг меня нака­занию». Она хочет, чтобы Клеммер постоянно преследовал ее, как неизбежное наказание, как кара. Она наложит на себя Клеммера как кару и наказание. И пусть он со вкусом и с желанием свяжет, обовьет и прикует ее прочно, плотно, основательно, умело, жестоко, болезненно, утонченно,— опутает всеми веревками, которые она собрала, всеми ремнями и цепями, которые она приготовила. Пусть он сделает все, что в его силах. Пусть он при этом сильно упирается в ее тело коленом: «Пожалуйста, будь добр, сделай так».

Клеммер потешается во все горло. Он счита­ет нелепой шуткой требование изо всех сил двинуть ей кулаком в живот и так навалиться на нее, что она будет лежать неподвижно, слов­но доска, и не сможет пошевелиться в этих ужас­ных и сладких путах. Эта женщина демонстри­рует себя с новой стороны и, со своей стороны, сильнее привязывает к себе мужчину. Она ищет приключений и не боится никаких вариантов. К примеру, она пишет в своем письме, что будет извиваться в его ужасных путах, словно червяк. «Ты оставишь меня в таком положении на дол­гие часы и будешь бить меня куда попало, пинать ногами и даже исполосуешь плеткой!» Эрика письменно уведомляет его, что она хочет полностью известись под ним, быть изничто­женной им. Хорошо усвоенные ею навыки послушания требуют роста. И одна мать — это еще не все, если у тебя только одна мать. Она есть и останется в первую очередь матерью, а мужчине нужны свершения, далеко выходя­щие за эти рамки. Клеммер спрашивает, что она, собственно, вбила себе в голову. Кто она такая, в конце концов, хотелось бы ему знать. Склады­вается впечатление, что У нее напрочь отсут­ствует чувство стыда.

Клеммер хочет выбраться из квартиры, более напоминающей западню. Он и не дога­дывался, во что впутывается. Он надеялся на лучшее. Байдарочник оказался на опасной воде. Он и сам себе еще не признаётся, куда заплыл, а уж другим не признается и подавно. «Чего эта женщина от меня хочет?» — вопрошает он со страхом. Правильно ли он понял, что, став ее повелителем, он никогда не сможет повеле­вать? Она будет решать, как ему поступать с нею, и она никогда не будет доступна ему без остатка. Как легко в любящем человеке возникает иллю­зия, будто он проник в самые глубинные слои и что нет больше тайн, оставшихся нераскры­тыми. Эрика считает, что у нее в ее возрасте еще есть выбор, но ведь он намного моложе ее, а значит, обладает правом выбирать первым и сам принадлежит к отборным образцам. Эрика письменно требует, чтобы он обращался с ней как с рабыней и отдавал ей распоряжения. Он думает про себя, что это бы еще куда ни шло, но наказывать ее он никогда не станет, он, незлобливый молодой человек, которому по­добное далось бы слишком тяжело. Есть опреде­ленная точка, дальше которой он в своих милых привычках никогда не пойдет. Надо знать свои пределы, и пределы начинаются там, где возни­кает боль. Это не значит, что он не уверен в себе. Он просто не хочет. Она уведомляет его пись­менно, что всегда будет обращаться к нему пись­менно или по телефону, и никогда — устно. Она не решается произнести это вслух! Не решается, когда глядит в его голубые глаза.

Клеммер в приступе смеха хлопает себя по бокам: она собирается давать указания ЕМУ! И он к тому же обязан немедленно подчиняться. А еще она пишет, говори, мол, всегда вслух, что ты со мной в этот момент делаешь, и громко угрожай мне тем, что последует дальше, если я тебя ослушаюсь. Все надо расписывать деталь­но. Надо подробно рассказывать и о каждой новой ступени ощущения. Клеммер вновь на­смешливо спрашивает застывшую в молчании Эрику, что-де она себе вообразила и кто она та­кая?! В его насмешке таится и убеждение в том, что она — никто или что она — не Бог весть что. Он говорит о других пределах, которые известны только ему одному, потому что он сам вбил на этом рубеже пограничные столбы. «Граница на­чинается там, где меня заставляют делать что-то против моей воли»,— иронически прохаживает­ся Вальтер Клеммер по поводу серьезного поло­жения дел. Он продолжает читать, но только так, для смеха. Он читает вслух громким голосом, но это доставляет веселье только ему одному: никто не вынесет того, о чем она просит, и это рано или поздно закончится смертью. Он чита­ет инвентарный перечень болей и пыток. «Стало быть, мне нужно обращаться с тобой как с ве­щью». На уроки музыки это не должно никак повлиять, важно лишь, чтобы никто ничего не заметил. Клеммер спрашивает, не чокнулась ли она вовсе. Если она думает, что никто не заме­тит, она ошибается. Она сильно ошибается.

Эрика не произносит ни слова. Она пишет, что ее молчаливое стадо учеников по классу фортепьяно, вероятно, потребует объяснений, однако не получит ничего. Эрика самым грубым образом пренебрегает своими учениками,— возражает ей Клеммер. Уж он-то не станет обна­жаться перед людьми, которые, все вместе взя­тые, глупее его, Клеммера. «Я не ждал такого от наших отношений, Эрика». Клеммер читает в письме, которое он при всем желании не мо­жет воспринимать всерьез, что он не должен откликаться ни на одну ее просьбу. «Если я, любимый, стану умолять тебя, чтобы ты ослабил путы, и если ты соблаговолишь последовать моей просьбе, мне, возможно, удастся освобо­диться. Посему не потакай никакому из моих заклинаний, это очень важный момент! Напро­тив, если я тебя об этом молю, сделай вид, что удовлетворяешь мою просьбу, а сам еще силь­нее затяни на мне узлы, еще туже затяни путы. И ремни затяни еще на две-три дырочки туже. Чем сильнее, тем лучше. Кроме того, сунь мне в рот кляп из старых нейлоновых чулок, кото­рые я заранее приготовлю. И заткни мне рот так, чтобы я не смогла издать ни звука».

Клеммер говорит: «Нет! Теперь все кончено». Он спрашивает Эрику, не хочет ли она схлопо­тать пощечину. Эрика не произносит ни слова. Клеммер с угрозой говорит ей, что если он и бу­дет читать дальше, то только из интереса к тому клиническому случаю, каковой она собой пред­ставляет. Он говорит: «Такая женщина, как ты, во всем этом не нуждается». Она ведь вовсе не уродина. Тело ее не имеет недостатков, которые бросались бы в глаза. Разве что возраст. Зубы у нее все свои.

Здесь написано: «Затяни кляп резиновым жгутом, я покажу тебе как, затяни со всей силой, чтобы я не могла вытолкнуть его языком. Жгут уже подготовлен! Обмотай мою голову, прошу тебя, чтобы доставить мне еще большее удо­вольствие, обмотай голову комбинашкой, завяжи ее на моем лице так прочно и искусно, чтобы я не могла стянуть ее. И оставь меня в этом мучительном положении, оставь томиться на долгие часы, чтобы я не могла пошевелиться, оставаясь только с собой и только в самой себе». «А что же достанется мне?» — насмешливо спра­шивает Клеммер. Он спрашивает ее, потому что боль, причиняемая другим, не доставляет ему радости, а боль, возникающая во время занятий спортом,— это совсем другое, он добровольно согласен ее терпеть: страдает при этом только он сам. Или когда по-сибирски обливаешься в сауне ледяной водой из горного источника. «Я принимаю решение, и я должен тебе объяс­нить, что я понимаю под экстремальными усло­виями».

«Издевайся надо мной и называй меня тупой рабыней, называй самыми последними слова­ми,— просит Эрика в своем письме.— Рассказы­вай мне, пожалуйста, что ты сейчас делаешь со мной, описывай все степени муки, которую ты мне причинишь, не доходя в своей жестокости до этого на самом деле. Говори об этом, но свои действия только обозначай. Угрожай мне, но не выходи из берегов». Клеммер размышляет о тех многочисленных берегах, которые ему довелось уже исследовать, но вот такая женщина под него еще не попадала! «С ней, с этой старой скважи­ной, не отправишься к новым берегам»,— гово­рит он про себя без особой радости. Он осыпает ее насмешками, но не вслух, а про себя. Он смот­рит на женщину, которая желает достичь такого состояния, чтобы себя не помнить от блажен­ства, и спрашивает себя: разве поймешь этих женщин? Она думает только о себе. После всего, что произойдет, она из благодарности будет це­ловать ему ноги, читает он. В письме об этом сказано отчетливо. Письмо предлагает заняться чайными делами, укрытыми от взора обществен­ности. Занятия музыкой представляют собой идеальную питательную почву для бродильного элемента всякой таинственности и скрытности, но они идеальны и для того, чтобы блистать на людях. Клеммер замечает, что письмо и дальше бесконечно продолжается в том же духе. То, о чем он читает, он может рассматривать только как курьез. «Я хотел бы как можно быстрее по­кинуть это помещение» — такова его конечная цель. Его удерживает только любопытство, как далеко может зайти человек, который мог бы касаться звезд рукой! Клеммер, эта шустрая и да­лекая звездочка, уже давно приблизился к ней. Универсум музыки простирается вдаль и вширь, этой женщине нужно лишь протянуть руку, однако она удовлетворяется малым! Клеммера подмывает дать Эрике хороший пинок.

Эрика смотрит на мужчину. Когда-то она была ребенком и никогда им больше не будет.

Клеммер отпускает шутку по поводу того, что незаслуженные побои несправедливы. Эта женщина считает, что заслужила побои уже тем, что она существует, но этого недостаточно. Эри­ка вспоминает о старых эскалаторах в универмагах ее детства. Клеммер посмеивается, что у него разок-другой может не сдержаться рука, он вовсе не спорит, но что чересчур, то черес­чур. Когда дело доходит до интима, то баловство ни к чему. Она испытывает его на предмет люб­ви, это и слепому видно. Она экзаменует его, как далеко он может зайти в своей любви к ней. Она проверяет его на вечную верность и хочет получить доказательства еще до того, как они приступили к делу. Это ей свойственно. Она, вероятно, пытается выяснить, насколько может положиться на его преданность и насколько сильно он может стучаться в двери ее податли­вости. Ее способность отдаваться абсолютна. Способности обращаются в опыт.

Клеммер считает, и твердо стоит на том, что женщине на этой стадии отношений нужно обещать все, не выполняя ничего. Раскаленное железо страсти мгновенно охлаждается, если ковать его слишком робко. Обрушь на него свой молот. Мужчина оправдывает ослабление свое­го интереса к соответствующей модели женской конструкции. Перетрудившись, мужчина теряет силу. Его гложет потребность остаться совер­шенно одному.

Из письма Клеммер узнает: эта женщина хо­чет, чтобы он проглотил ее. Он с благодарностью отказывается, ссылаясь на отсутствие аппетита. Клеммер обосновывает свой отказ: он не хочет поступать с кем-нибудь так, как не хочет, чтобы с ним поступил кто-нибудь другой. Ему бы не очень хотелось оказаться связанным и с кляпом во рту. «Я люблю тебя так сильно,— говорит Клеммер,— что никогда не причиню тебе боли, даже если ты сама этого пожелаешь». Ведь, в конце концов, каждому хочется делать только то, что ему самому нравится. Клеммеру совер­шенно очевидно, что он не сделает из этого письма никаких далеко идущих выводов.

Из-за двери доносится приглушенное бормо­тание телевизора: какой-то мужчина угрожает женщине. Сериал, который показывают сегод­ня, болезненно задевает душу Эрики, открытую и восприимчивую. В домашних стенах душа разворачивается во всю ширь, потому что ей не угрожает никакая конкуренция. Сближению с матерью способствуют непревзойденные спо­собности Эрики-пианистки. Мать говорит, что Эрика самая лучшая. Это лассо, которым она улавливает дочь.

Клеммер читает фразу, в которой ему позво­ляют наказывать Эрику по своему усмотрению. Он спрашивает: «Почему ты сразу не написала, о каких наказаниях может идти речь?» Его воп­рос рикошетом отлетает от Эрики-броненосца. Здесь написано, что она только предлагает. Она предлагает себя, предлагает купить еще два замка, которые она наверняка не сможет от­крыть. «А на мою мать ты можешь вообще не об­ращать внимания, прошу тебя». Мать, напротив, обращает на нее внимание и колотит в дверь снаружи. Ее почти не слышно благодаря серван­ту, который подставляет свою терпеливую спи­ну. Мать кричит, телевизор бубнит. В его утробе заключены крохотные фигурки, которыми мож­но распоряжаться по своему усмотрению, вклю­чая и выключая их. Карликовой телевизионной жизни противопоставлена большая настоящая жизнь, и настоящая жизнь побеждает, посколь­ку она свободно владеет всей картиной. Жизнь выстраивается в соответствии с реальностью телевизора, а телевизионная реальность списа­на с жизни. Фигуры с прическами, болезненно вспучившимися от жаркого ветра, испуганно смотрят друг на друга, однако по-настоящему могут что-то видеть лишь фигуры по эту сторо­ну экрана, другие же, смотрящие с экрана, ниче­го не видят и ничего не понимают.

«Мы должны врезать замок или, по меньшей мере, поставить задвижку на дверь! — дополняет Эрика свои предложения.— Доверь это мне, лю­бимый. Я хочу, чтобы ты превратил меня в плот­но увязанный пакет, совершенно беззащитный и полностью отданный тебе на произвол».

Клеммер нервно облизывает губы, живо пред­ставляя себе всю полноту властных полномо­чий. Перед ним, словно в телевизоре, проносятся картинки. Некуда ногой ступить. Эта маленькая фигурка топчется в его мозгу. Женщина, стоящая перед ним, скукоживается до миниатюрных размеров. Ее можно подбросить, как мяч, и не поймать. Из нее, как из мяча, можно выпустить воздух. Она намеренно стремится стать малень­кой, хотя ей это вовсе не нужно. Ведь он и так признает ее способности. Она не хочет быть выше других, потому что ей не встретился ни­кто, кто бы мог чувствовать себя выше ее. Эрика высказывает желание прикупить впоследствии еще кое-какие детали, чтобы дополнить их ма­ленький набор пыток. «На этом домашнем орга­не мы будем играть вдвоем. Наружу не должно доноситься ни звука». Эрика озабочена тем, чтобы ее ученики ничего не заметили. Перед дверью, кипя злобой, тихо всхлипывает мать. И в телеви­зоре невидимая женщина всхлипывает почти беззвучно, потому что громкость уменьшена до минимума. Мать вполне созрела для того, чтобы дать этой женщине из телевизионной семьи всхлипнуть так громко, что задрожат стены квар­тиры. Уж если ей, самой матери, не удается по­мешать им, то наверняка это получится у теле­визионной имитации женщины из Техаса, голо­ва которой украшена перманентной завивкой. Это нетрудно, если нажать на соответствующую кнопку дистанционного пульта.

Эрика хочет вознестись, совершив проступок, за который она мгновенно понесет наказание. Ей не добиться этого. Мать об этом не узнает, и все же Эрика пренебрежет одной из своих обязанностей. «Никоим образом не обращай внимания на мою мать». Вальтер Клеммер впол­не может не обращать внимания на мать, одна­ко мать никак не может не дать выход своим горестям в громких звуках телевизора. «Твоя мать мне мешает»,— плаксиво жалуется мужчина. Ему как раз предлагают нарядить Эрику во что-то вроде передничка из прочной черной пленки или нейлона, вырезав в нем дырки, через кото­рые можно рассматривать половые органы. Клем­мер спрашивает, откуда ему взять такой фарту­чек, разве что украсть или сшить самому. Она доверяет мужчине лишь дырки и фрагменты, такова глубина ее мудрости,— издевается над ней мужчина. Это она тоже по телевизору увидела? Там никогда не видно всего в целом, а всегда лишь небольшие фрагменты, каждый из которых предстает как целый мир. Соответствующий фрагмент создает режиссер, а все остальное до­рисовывает собственная голова. Эрика ненави­дит людей, которые бездумно смотрят телевизор. Можно извлечь пользу из всего, если открыться навстречу. Телевизор дает нам нечто, заранее установленное, голова производит для этого внешнюю оболочку. Она произвольно тасует жизненные обстоятельства, продолжает показан­ные события или изменяет их. Она разъединяет любящих и сводит воедино тех, кто, по замыслу автора сериала, должен пребывать в одиноче­стве. Голова изменяет все так, как ее это устраи­вает.

Эрика желает, чтобы Вальтер Клеммер до­ставлял ей муки. Клеммер Эрику мукам под­вергать не намерен, он говорит: «Мы так не дого­варивались, Эрика». Эрика просит, чтобы он завязал все петли и веревки так прочно, чтобы ей самой не удалось ослабить узлы. «Не щади меня нисколечко, наоборот, приложи всю свою силу! Во всех местах».— «Что тебе известно о моей силе? — риторически вопрошает Вальтер Клем­мер.— Ты никогда не видела меня на байдарке». Она слишком низко оценивает его силу. Она даже не подозревает, во что он ее может превра­тить. Поэтому она ему пишет: «Известно ли тебе, что можно усилить эффект, предварительно как следует вымочив веревки в воде? Делай это, пожалуйста, всегда, когда мне этого захочется, и наслаждайся этим как следует. Застань меня однажды врасплох, в тот день, который я сама назову тебе в письме, и свяжи меня хорошо вы­моченными в воде веревками, которые будут стягиваться, когда начнут высыхать. Покарай за прегрешения!» Клеммер пытается объяснить, как Эрика, которая по-прежнему молчит, со­вершает тем самым прегрешение против про­стейших правил приличия. Эрика продолжает молчать, но не падает духом. Она считает, что находится на верном пути, и она хочет, чтобы он хорошенько спрятал все ключи от замков, на которые ее запрет! «Только не потеряй! На мою мать не обращай внимания, потребуй у нее все запасные ключи, а их в доме немало! Запри меня вместе с моей матерью! Я жду, чтобы ты уже сегодня ушел, оставив меня связанной, спу­танной, пристегнутой и выгнутой в дугу, вместе с моей матерью, но так, чтобы она окончатель­но не смогла проникнуть в мою комнату, оставь все так до завтрашнего дня. Не обращай внима­ния на мою мать, ведь моя мать — целиком моя забота. Забери с собой все ключи от квартиры и комнаты, не оставляй здесь ни одного!»

Клеммер снова спрашивает, а что он-то с этого будет иметь. Клеммер смеется. Мать скребется в дверь. Телевизор гремит. Дверь заперта. Эрика молчит. Мать смеется. Клеммер скребется в дверь. Дверь скрипит. Телевизор выключен. Эрика здесь.

«Чтобы я не визжала от боли, вставь мне, пожалуйста, кляп из нейлона, колготок и т. п., вставь, доставляя огромное удовольствие. Завя­жи кляп с помощью резинового шланга (про­дается в специализированных магазинах) и нейлонового чулка (доставляя огромное удовольствие), завяжи так искусно, чтобы мне не удалось от него избавиться. Надень на себя тре­угольник маленьких черных плавок, которые больше открывают, чем скрывают. Никто не узнает даже малой толики!»

«Снизойди до меня и заговори со мной по-человечески, скажи мне: „Ты увидишь, какой красивый пакет я из тебя смастерю и как прекрасно ты себя почувствуешь после того, как я все это с тобой проделаю". Польсти мне, ска­зав, что кляп мне очень к лицу и что ты продер­жишь меня в таком виде часов пять или шесть, никак не меньше. Свяжи мне прочной веревкой щиколотки, обтянутые нейлоновыми чулками, свяжи их прочно, как запястья, прошу тебя, обмотай мои бедра веревкой до самого верха и выше, как бы я ни противилась. Мы испытаем все это вместе. Я каждый раз буду объяснять, как мне хочется, именно так, как ты это однажды уже совершил. Прошу тебя, нельзя ли сделать так, чтобы ты меня, связанную и с кляпом во рту, поставил перед собой? Благодарю тебя сердечно. Кожаным ремнем притяни мои руки к телу так сильно, как только можешь. В конце концов все должно получиться так, чтобы я не могла стоять прямо».

Вальтер Клеммер спрашивает: «Что-что?» И сам на это отвечает: «Вот что!» Он прижимает­ся к женщине, но она ведь ему не мать, и она демонстративно отказывается заключить муж­чину, словно сына, в свои объятия. Она невозму­тимо и подчеркнуто отводит руки в сторону. Молодой человек ждет от нее нежного трепета и, со своей стороны, нежно содрогается, плотно к ней прижимаясь. Он молит ее откликнуться лаской на ласку, ведь после такого потрясения отказать ему в этом может только абсолютное чудовище. Эрика Кохут способна приласкать только себя саму, и никого больше. «Прошу, прошу тебя»,— монотонно заклинает ученик, но учительница не проявляет вежливой уступчивости. Она словно одергивает его, позволяя ему пастись на ней, но, со своей стороны, не при­нося ему в дар алых губ. «Одним чтением сыт не будешь»,— огрызается молодой человек. Жен­щина предлагает ему читать дальше. Клеммер осыпает ее упреками: «Больше тебе нечего пред­ложить! Тебе нет прощения. Нельзя все время только брать». Клеммер добровольно вызывает­ся открыть ей вселенную, о которой она вообще понятия не имеет! Эрика ничего не дает и ни­чего не берет.

В письме она угрожает, что проявит непо­слушание. «Если ты станешь свидетелем подобного проступка,— советует она Вальтеру Клем­меру,— ударь меня наотмашь тыльной стороной ладони по лицу, когда мы будем одни. Спроси меня, почему я не жалуюсь матери или не даю тебе сдачи. В любом случае, прошу тебя, говори мне все эти слова, чтобы я полностью ощутила свою беззащитность. Прошу тебя, обходись со мной так во всех случаях, о которых я тебе написала. А высшей точки, о которой я пока не отваживаюсь даже подумать, мы достигнем, когда ты, подбодренный моим прилежанием, усядешься на меня верхом. Прошу тебя, надави на мое лицо всем весом своего тела, зажми мне бедрами голову с такой силой, чтобы я не смог­ла пошевелиться. Опиши вслух то время, кото­рое мы потратим на это, и пообещай: у нас достаточно времени! Угрожай мне, что будешь держать меня в такой позе несколько часов подряд, если я не выполню как следует то, что от меня требуется. Ты можешь заставить меня часами томиться, придавив мне лицо всем сво­им телом! Не оставляй своих усилий, пока я не почернею. Я письменно требую от тебя упое­ния. Ты легко догадаешься, каких еще более острых утех я жажду. Я не осмеливаюсь напи­сать здесь о них. Письмо не должно попасть в чужие руки. Влепи мне несколько пощечин наотмашь! Не обращай внимания на мой крик: „Нет!" Не следуй моему призыву. Не слушай мои мольбы. Что касается моей матери: не смотри в ее сторону!»

За дверью урчит телевизор, правда, уже по­тише. Мать вновь занялась ликером, дающим забвение, которого она искала. Все семьи сидят за ужином. Маленьких человечков в телевизоре в любой момент можно стереть с экрана, нажав кнопку. Их судьба будет тогда твориться невиди­мо для глаза. Мать подобного перенести не мо­жет. Одним глазком она посматривает на экран. Если дочь захочет, мать завтра расскажет ей о содержании сегодняшней серии, чтобы ребе­нок осмысленно следил за продолжением тра­гической истории.

Клеммеру кажется, что он занимает пози­цию над вожделением и способен объективно судить о том, к чему стремится это женское тело. Незаметно для самого себя он вовлекается в игру. Ходы его мысли забиты клейкой слюной алчности, и организационные решения, которые предписывает Эрика, дают ему возмож­ность выработать линию поведения, согласую­щуюся с его страстью.

Желания женщины незаметно затягивают Клеммера в свой водоворот, и в нем тоже растет страсть, хочет он того или нет. Пока что он, словно посторонний, узнает из письма о ее же­ланиях, но скоро наслаждение изменит его!

Эрика желает одного: чтобы ее тело стало желанным благодаря вожделению. Она хочет в этом убедиться. Чем больше он читает, тем больше ей хочется, чтобы все это уже миновало. В комнате темнеет. Свет не включают. Еще до­статочно света, падающего снаружи.

Действительно ли, как здесь написано, она собирается засунуть ему в задницу язык, когда он будет сидеть на ней верхом? Клеммер сомне­вается в достоверности того, что читает, и отно­сит это на счет плохого освещения. Разве такое может пожелать женщина, великолепно играю­щая Шопена?! Однако именно это, и ничто дру­гое, очень желанно для женщины, которая все время играла только Шопена и Брамса. Далее в письме она просит изнасиловать ее, имея в виду скорее постоянную угрозу изнасилова­ния. «Когда я не смогу двигаться и шевелиться, скажи мне, что изнасилуешь меня, что меня ничто от этого не спасет. При этом говори боль­ше, чем делай на самом деле! Ты заранее мне скажешь, что я вся изойду в блаженстве, если ты будешь обращаться со мной жестоко, но основа­тельно». Жестокость и основательность — две трудновоспитуемые сестры, поднимающие гром­кий шум всякий раз, когда их пытаются разлу­чить. Словно братец Гензель и сестричка Гретель в сказке, когда ведьма сажает братца в печь. В письме от Клеммера требуют, чтобы Эрика от блаженства забыла о себе, пусть только он следует всем изложенным пунктам. Пусть он с наслаждением отвесит ей дюжину смачных пощечин. «Заранее благодарна! Прошу тебя, толь­ко не причиняй мне боли», — читается между строк.

Женщина жаждет задохнуться под натиском твердого как камень члена, когда Клеммер за­жмет ее так, что она и пошевельнуться не смо­жет. Все, что здесь написано,— плод многолет­них тайных размышлений Эрики. Сейчас она надеется, что он из любви к ней не сделает ничего подобного. Она будет настаивать, однако он откажется последовать ее просьбам, возна­градив ее этим доказательством любви. Эрика уверена: любовь извиняет и прощает все. Это является достаточным основанием для того, чтобы он выстрелил брызгами прямо ей в рот («прошу тебя, очень прошу»), и пусть у нее при этом чуть не вырвется язык, а саму ее, вполне возможно, стошнит. Она представляет себе в письме, и только в письме, как он зайдет настолько далеко, что даже помочится на нее. «Хотя я вначале, возможно, буду протестовать, насколько мне позволят твои путы. Сделай это со мной не один раз и обильно, пока я не пере­стану тебе противиться".

Мать бьет ее так, что искры из глаз летят: у ребенка неправильная постановка рук. Неиз­гладимые воспоминания роятся в неисчерпаемой коробке, что хранится в черепе у Эрики. Эта же самая мать выпивает сейчас рюмку ликера и сразу наливает себе еще, из другой бутылки, резко отличающейся по цвету. Мать пытается собрать в кучу свои ноги и руки, но теряет то одну, то другую, намереваясь отправиться спать. Давно пора, уже поздно.

Клеммер выпил чашу письма до дна. Он не удостаивает Эрику прямым обращением к ней, эта женщина его недостойна. В своем теле, не­вольно реагирующем на письмо, Клеммер обна­руживает добровольного совиновника. Женщи­на вступила с ним в контакт с помощью письма, но простое прикосновение принесло бы ей много больше очков. Она сознательно не пошла путем нежного женского прикосновения. Она в принципе, кажется, одобряет его вожделение. Он обнимает ее, но она его не обнимает. Его это расхолаживает, и на письмо он отвечает женщин­е молчанием. Он молчит до тех пор, пока Эри­ка не предлагает ему дать ответ. Она уверяет себя, что хоть письмо и задело его за живое, но он его ни одной живой душе не покажет. В остальном же пусть им руководит чувство! Клеммер качает головой. Эрика говорит, что он ведь обычно следует позывам голода и жажды. У него есть ее номер телефона, и он может по­звонить. «Обдумай все основательно». Клеммер молчит, молчит без дополнительной ноты и без музыкального задержания. Его руки и ноги, а также вся спина залиты потом. Минуты тянутся одна за другой. Женщина, которая ждала его чувственной реакции, разочарована, потому что он лишь в двадцатый раз спрашивает, действи­тельно ли она это все всерьез. Или это дурная шутка? Клеммер являет собой картину затишья перед грозой, которая вот-вот разразится! Так выглядят люди, которых снедает сильнейшая жажда обладания, до того момента, когда они ее удовлетворят. Эрика пытает его, куда же подева­лись заверения в прочных чувствах. «Ты на меня обиделся? Надеюсь, что нет». Эрика решается на робкий превентивный удар, говоря, что все это не обязательно должно произойти сегодня. Будет ведь завтрашний день, на который все это можно отодвинуть. В коробке из-под обуви на всякий случай уже сегодня лежат заранее при­пасенные шнуры и веревки. Полный ассорти­мент. Она опережает возможный упрек и гово­рит, что можно еще прикупить. В специальных магазинах можно заказать цепи в соответствии с желаемым размером. Эрика произносит не­сколько фраз, которые соответствуют цвету ее желания. Она говорит как на уроке, говорит как учительница. Клеммер молчит, потому что на уроке имеет право говорить только учительница. Эрика требует: «Говори сейчас же!»

Клеммер улыбается и в шутку отвечает, что об этом можно поговорить! Он осторожно про­щупывает, действительно ли она потеряла всякую меру. Он закидывает удочку, чтобы выяснить, действительно ли в эротическом смысле она полностью невменяема.

Эрика впервые испытывает страх, опасаясь, что Клеммер ударит ее еще до того, как все начнется. Она торопливо просит прощения за банальный стиль письма, потому что хочет раз­рядить атмосферу. Без всякого отвращения и, видимо, пребывая в хорошем настроении, Эрика говорит, что сухой остаток любви, в конце концов, достаточно банален.

«Ты будешь приходить ко мне на квартиру? Прошу тебя! Потому что здесь с вечера пятницы до воскресного вечера (!) ты сможешь заставить меня томиться в ужасно сладких путах, если ты на это решишься. Я ведь хочу томиться в твоих путах, о которых я тоскую так давно, томиться как можно дольше».

Клеммер не придает этим словам особого значения: возможно, он так поступит. Через не­продолжительное время он заявляет, что для него теперь речь идет о совершенно серьезных вещах, когда он говорит, что даже и не подумает приходить! Эрике сейчас хочется, чтобы он страстно целовал ее, а вовсе не бил. Она проро­чествует, что с помощью любовного акта можно исправить многое, что казалось безнадежным. «Скажи мне что-нибудь ласковое и забудь о письме»,— неслышно умоляет она. Эрика верит, что ее спаситель уже появился, и надеется на его скромность и молчание. Эрика жутко боится побоев. Поэтому она наносит удар, предлагая, чтобы они написали друг другу еще несколько писем. «Нам даже не придется тратиться на по­чтовые марки». Она хвастается тем, что в новых письмах все будет происходить еще более не­пристойно, чем в этом письме. Это было только начало, и шаг уже сделан. Будет ли ей позволено написать еще одно письмо? Возможно, на этот раз выйдет получше. Женщина страстно желает, чтобы он крепко поцеловал ее, а не ударил. Пусть его поцелуи принесут ей боль, главное, чтобы это не была боль от ударов. Клеммер от­вечает на это: «Ничего страшного». Он говорит: «Спасибо! Пожалуйста, пожалуйста!» Он говорит почти беззвучно.

Эрике знаком этот тон из ее разговоров с ма­терью. «Надеюсь, Клеммер не ударит меня»,— робко думает она. Она подчеркивает: он может с ней делать все, что захочет, буквально все, лишь бы это причиняло ей боль, потому что не существует ничего, о чем она не мечтала. Пусть Клеммер простит ей, что она написала не слиш­ком красивым слогом. «Надеюсь, он не набро­сится на меня с кулаками»,— опасливо думает женщина. Она доверительно сообщает муж­чине, что уже много лет испытывает желание и тягу к побоям. Она считает, что наконец нашла господина, о котором мечтала.

Из страха Эрика говорит о чем-то совершенно другом. Клеммер отвечает: «Спасибо, хорошо». Эрика разрешает Клеммеру отныне выбирать для нее платья. Он может жестко реагировать на любые нарушения его инструкций по поводу одежды. Эрика распахивает большой платяной шкаф и показывает, что у нее есть. Кое-что она снимает с плечиков, другие платья остаются висеть, она их просто демонстрирует. Она на­деется, что он оценит элегантный гардероб, показывая ему все это разноцветье. «То, что тебе особенно понравится, я смогу купить сама! Деньги роли не играют. Для моей матери я играю роль денег, которые она скупится тра­тить. Вообще, не обращай внимания на мою мать. Какой твой любимый цвет, Вальтер? Все, что я тебе написала, не было шуткой,— она неожиданно покоряется его руке.— Ты ведь не сердишься на меня? Если я попрошу тебя напи­сать мне несколько очень личных, строк, ты ведь это сделаешь? Напишешь, что ты об этом думаешь и что ты по этому поводу можешь сказать?»

Клеммер говорит: «До свидания». Эрика вся сжимается, надеясь, что его рука опустится на нее ласково, а не губительно. «Завтра же я по­прошу вставить в дверь замок». Эрика отдаст Клеммеру единственный ключ от этой двери. «Представь себе только, как мило это будет». Клеммер отвечает на предложение молчанием, Эрика жаждет его внимания. Она надеется, что он отреагирует дружелюбно, если она откроет для него доступ к себе в любое время. Все равно когда. Клеммер никак не реагирует на это, слышно только его дыхание.

Эрика клянется, что будет делать все, о чем она написала Клеммеру. Она подчеркивает: что написано — еще не предписано! Повреме­нить — не значит отменить. Клеммер включает свет. Он не говорит с ней, и он не бьет ее. Эрика допытывается, можно ли ей вскоре снова напи­сать ему о том, чего ей хочется. «Пожалуйста, разреши мне и дальше отвечать тебе по почте, Вальтер Клеммер говорит: «Лучше подождать!» Голос его возвышается над Эрикой, умирающей от страха, над ее балансовой стоимостью. Он бросает в ее сторону бранное слово, словно пробный шар, но по крайней мере не бьет ее. Он дает Эрике разные имена, каждое сопровождая прилагательным «старая». Эрика знает, что нуж­но быть готовой к такой реакции, и закрывает лицо руками. Она снова опускает руки: если он начнет сейчас бить ее, пусть бьет. Клеммер дого­варивается до того, что заявляет: он не прикос­нется к ней даже щипцами. Он клянется, что никогда не испытывал любви к ней, клянется, что любовь его прошла. По нему, так пусть она идет себе на все четыре стороны. Она вызывает в нем ужас. Как она осмеливается предлагать такое! Эрика прячет голову между колен, словно пассажир, пытающийся уберечься от смерти во время падения самолета. Она уклоняется от по­боев, которые, вероятно, смогла бы пережить. Он говорит, что не ударит ее потому, что не хо­чет замарать руки. Он бросает письмо в лицо женщине, но попадает только в подставленный затылок. Письмо валится на Эрику, как снег на голову. «Тем, кто любит, нет никакой нужды в посредничестве письма»,— язвит Клеммер в ее адрес. К письменным уловкам прибегают лишь в любовном обмане.

Эрика вросла в свой диван. Ноги в новых туфельках плотно сжаты. Руки лежат на коле­нях. Без всякой надежды она ждет от Клеммера чего-то вроде любовного припадка. Она ощущает приближение неизбежного: эта любовь грозит умереть! «Его любовь ведь еще не прошла»,— страстно думает она. Пока он здесь, надежда еще жива. Она надеется по меньшей мере на страстные поцелуи. «Ну пожалуйста!» Клеммер отвечает: «Спасибо, не нужно». Она страстно желает: вместо того чтобы мучить и терзать ее, пусть он домогается ее любви в рамках австрий­ской нормы. Если бы он приступил к ней со всей силой страсти, она оттолкнула бы его со слова­ми: «Или на моих условиях, или вообще никак». Она ждет от своего ученика, совершенно не­опытного, чтобы он добивался ее своими губами и руками. Она ему покажет. Она ему покажет.

Они сидят напротив друг друга. Сколь близко избавление в любви, и сколь тяжел надгробный камень. Клеммер вовсе не ангел, и женщины тоже не ангелы. Откатить камень прочь! Эрика тверда в отношении своих желаний, которые она письменно сообщила Вальтеру Клеммеру. Помимо письма, собственно, у нее нет желаний. «Спасибо огромное! К чему тратить слова?» — спрашивает Клеммер. По крайней мере, он не бьет ее.

Он обхватывает руками бесчувственный сервант со всей силой, на какую способен, и по­степенно сдвигает его в сторону, но Эрика ему не помогает. Он сдвигает сервант с места, пока не возникает щель, на ширину которой он от­крывает дверь. «Нам нечего больше сказать друг другу»,— этих слов Клеммер не произносит. Он выходит из комнаты, не попрощавшись, и за­хлопывает за собой дверь квартиры. Вот он уже и ушел.

 

Мать громко храпит на своей половине кро­вати, усыпленная непривычным для нее спирт­ным, которое в их доме подают только гостям, гостям, которые никогда не приходят. Когда-то, много-много лет назад, в этой вот самой посте­ли вожделение привело ее к святому мате­ринству, и вожделение закончилось, как только была достигнута цель. Одного-единственного извержения оказалось достаточно, чтобы убить вожделение и создать пространство для дочери; отец одним ударом убил двух зайцев. И одно­временно прихлопнул себя самого. По причине внутренней инертности и слабости духа он ока­зался не в состоянии предвидеть последствия этой эякуляции. Теперь Эрика заползает на дру­гую половину постели, а отец зарыт в землю. Эрика не стала мыться и вообще не привела себя в порядок. От нее сильно пахнет потом, она подобна зверю в клетке, в которой накапливаются и долго не могут выветриться запахи от испарений животного, потому что клетка ма­ленькая. Если одно животное хочет повернуться, другому приходится близко придвинуться к стенке. Эрика, с которой течет пот, ложится рядом с матерью и лежит без сна, глядя перед собой.

Эрика пролежала без сна, в собственной влаге, часа два, как вдруг проснулась мать. Ее разбуди­ли мысли Эрики, ведь шевелиться она совер­шенно не шевелилась. Мать мгновенно припо­минает, от чего она вчера пыталась спастись бегством при помощи ликера. Мать стремитель­но подскакивает и, сверкая, словно луч солнца, до восхода которого еще далеко, накидывается на ребенка с обвинениями, пересыпаемыми страшными угрозами и трудновыполнимыми обещаниями нанести Эрике телесный ущерб. С крутых склонов на Эрику летит осыпь недо­уменных вопросов, летит в полном беспорядке и без какой-либо последовательности. Эрика молчит, и мать с оскорбленным видом повора­чивается к ней спиной. Она интерпретирует свою обиду в том смысле, что Эрика ей против­на. Однако мать снова мгновенно поворачива­ется к дочери и выпаливает новый акустиче­ский заряд угроз, только теперь более громких. Эрика по-прежнему молчит, сжав зубы, мать сып­лет проклятиями и оскорблениями. Мать кричит и кричит, доводя себя неистовыми обвинения­ми до состояния, в котором она утрачивает над собой всякий контроль. Мать реагирует на алко­голь, который еще бурлит в ее жилах. Яичный ликер имеет опасное действие. И кофейный ли­кер ему в этом не уступает.

Эрика предпринимает робкую» попытку про­явить любовь, ведь мать уже расписывает далеко идущие последствия для их совместной жизни, от которых ей самой становится страшно, к примеру, приобретение отдельной кровати для Эрики!

Эрику захватывает приступ любви. Она на­брасывается на мать и покрывает ее поцелуями. Она целует мать так, как не делала этого уже много лет. Она крепко держит мать за плечи, а мать гневно отбивается, не задевая при этом никого. Эрика устремляет свои поцелуи в точку, находящуюся между левым и правым плечом, при этом она тоже не всегда попадает в цель, потому что мать отворачивает голову то влево, то вправо, уклоняясь от поцелуев. Лицо матери в полутьме кажется белесым пятком, окаймлен­ным крашеными светлыми волосами, помогаю­щими Эрике ориентироваться. Эрика сыплет своими беспорядочными поцелуями прямо в это пятно. Эта плоть дала ей жизнь! Этот рыхлый материнский пирог. Мокрыми губами Эрика тычется в материнское лицо и держит мать железной хваткой, чтобы лишить ее воз­можности обороняться. Эрика наваливается на мать сначала половиной, затем тремя четвертя­ми своего тела, потому что та всерьез начинает отбиваться и вовсю молотит в воздухе руками. Мать пытается уклониться от губ Эрики, неисто­во мотая головой. Все происходит так, как быва­ет в любовной схватке, только целью является не оргазм, а мать сама по себе, мать как лич­ность. И мать теперь ожесточенно сопротивля­ется. Напрасно, ведь Эрика сильнее ее. Она обвивает мать, как плющ обвивает старый дом, но мать таким уж уютным старым домом вовсе не является. Эрика сосет и гложет это большое тело, словно намерена тотчас заползти в него, еще раз в нем укрыться. Эрика признается мате­ри в любви, а мать, прерывисто дыша, заверяет ее в обратном, говорит, что она тоже любит свое дитя, но требует, чтобы ребенок сейчас же это прекратил! «Вот я тебе сейчас!» Мать не в со­стоянии противиться буре чувств, рвущейся из Эрики, но она все же польщена. Она вдруг чувствует, что ее домогаются. То, что ты начинаешь чувствовать себя возросшей в цене, поскольку кто-то выделяет тебя среди других,— основная предпосылка любви. Эрика впивается в мать. Мать начинает неистово отбиваться. Чем больше Эрика целует ее, тем сильнее мать коло­тит по ней руками, чтобы, во-первых, защитить себя и, во-вторых, осадить дочь, которая, по всей видимости, утратила над собой контроль, хотя пить не пила. Мать на разные лады орет: «Прекрати!» Мать энергично призывает Эрику к порядку. Эрика с неослабевающим пылом продолжает целовать ее то там, то тут. Поскольку желаемой реакции от матери не следует, Эрика требовательно наносит ей удары, хотя и не очень сильные. Она бьет мать не в наказание, а лишь желая добиться от нее отклика, но та неверно все истолковывает и начинает осыпать Эрику угрозами и бранью. Мать и дитя поменя­лись ролями, ведь телесное наказание всегда являлось прерогативой матери; она со своих высот может лучше рассмотреть дочь. Мать при­нимает решение защищаться от парасексуальных атак собственного дитяти и наугад хлещет Эрику по щекам.

Дочь, эта странная и неумелая любовница, скручивает матери руки и целует ее в шею, обнаруживая свои тайные сексуальные намере­ния. Мать, тоже не слишком образованная в люб­ви, использует неправильную технику и сокру­шает все вокруг. При этом ее старая плоть вовле­чена в борьбу в полную силу. С ней обращаются не как с матерью, а как с плотью. Эрика зубами проходится по материнскому телу. Она целует и целует. Она неистово целует мать. То, что потерявшая над собой контроль дочь вытворяет с матерью, мать называет свинством. Бесполез­но — так ее не целовали уже не один десяток лет, но натиск все усиливается! Эрика продолжает страстно целовать ее, пока, после бесконечного шквального огня поцелуев, дочь не замирает в изнеможении, полулежа на матери. Ребенок заливает лицо матери слезами, а мать пытается сгрузить с себя это дитятко, спрашивая его, не сошло ли оно с ума. Ответа не следует, да мать и не ждет ответа, а приказывает сейчас же успо­коиться и уснуть, ведь и завтра будет день, будет и пища! Она напоминает о том, что Эрику завтра ждет работа. Дочь соглашается, что теперь пора спать. Дочь еще раз, словно слепой крот, шарит по телу матери, однако та отталкивает ее руки. Дочери удается на несколько коротких секунд увидеть уже сильно поредевшие тонкие волосы на материнском лобке, покрывающие внизу тучный живот. Это выглядит очень необычно. Мать самым строгим образом прятала это место от ее глаз. Во время схватки дочь нарочно задрала на матери ночную рубашку, чтобы увидеть эти волосы, о наличии которых она все время знала: они там есть! Жаль, света маловато. Эрика специально раскрыла мать, чтобы увидеть все, абсолютно все. Мать безуспешно пыталась сопротивляться. С чисто телесной точки зрения Эрика сильнее своей слегка замученной матери. Дочь выпаливает матери прямо в лицо, что имен­но она сейчас у нее только что увидела. Мать молчит, чтобы превратить увиденное в неви­димое.

Обе женщины спят, тесно прижавшись друг к другу. Остаток ночи очень короток, скоро день заявляет о себе неприятно ярким светом и на­зойливым щебетом птиц.

 

Эта женщина здорово удивила Вальтера Клеммера, ведь она осмелилась на то, что другие только обещают. Взяв себе передышку и все обдумав, он против своей воли подивился тому, какие границы она дерзнула раздвинуть. Ее страсть жаждет простора. Клеммер находится под сильным впечатлением. У других женщин на этом пространстве размещается разве что горка для лазания да качели-коромысла на рас­трескавшемся бетоне пыльной площадки. Здесь же перед счастливым потребителем простира­ется целое футбольное поле, да еще теннисные корты и гаревая дорожка. Эрике ее ограждение давно привычно, мать вбила колышки, однако Эрика этим не удовлетворяется; она вырывает столбы и не боится старательно вкопать но­вые,— признает ученик Клеммер. Он горд тем, что ее попытки связаны именно с ним, к этому он приходит после длительных размышлений. Он молод и открыт всему новому. Он здоров и открыт всему болезненному. Он открыт всему, откуда бы оно ни появлялось. Он открыт и готов распахнуть настежь новые ворота. Он бы, пожа­луй, даже высунулся далеко из окна, так далеко, что едва бы удерживал равновесие. Он бы стоял, удерживаясь на самых кончиках пальцев! Он на­верняка чем-то рискует и радуется риску пото­му, что именно он берет его на себя. Прежде он был чистым листом, ожидавшим, когда не­известный печатник нанесет на него оттиск, и никто до него ничего подобного не читал. Это наложит на него отпечаток на всю жизнь! После этого он перестанет быть тем, кем был раньше, потому что будет чем-то большим и больше будет иметь.

В случае необходимости он готов решиться и на жестокость в том, что касается этой женщины, - воображает он себе. Он безоговорочно примет ее условия и продиктует ей свои соб­ственные: больше жестокости. Ему точно извест­но, как все будет развиваться после того, как он несколько дней будет держаться от нее на расстоянии, чтобы испытать, выдержит ли чувство бесчеловечную пробу на разрыв со стороны рассудка.

Сталь его духа погнулась, однако он не пал под тяжестью обещаний, которые надавала ему женщина. Она предаст себя в его руки. Он горд испытанием, которое выдержит. Возможно, он доведет ее до полусмерти!

И все же ученик рад тому, что сможет не­сколько дней держаться от нее на расстоянии. Лучше пусть она остынет, чем сразу совать ей палец. Он подождет несколько дней и посмот­рит, что принесет ему в зубах эта женщина, для которой наступил черед быть любимой,— мерт­вого зайца или куропатку. Или старый башмак. Он своенравно и своевольно не станет до поры ходить к ней на занятия. Он надеется, что жен­щина начнет преследовать его, потеряв всякий стыд. Тогда он скажет ей «нет» и станет выжи­дать, что она дальше предпримет. А пока моло­дому человеку лучше побыть наедине с собой, ведь у волка нет желанной подруги, пока он не встретит козу.

Что касается Эрики, она давно уже узнала, что такое отказ, а теперь вздумала совершенно из­мениться. Часто используемый пресс ее алчности давит на желание, из-под него уже течет красная струйка. Она постоянно смотрит на дверь, не появится ли ее ученик, однако приходят другие, а его нет как нет. Он без всяких оправданий дер­жится подальше.

Клеммер постоянно стремится чему-то учить­ся, многое начиная и мало что заканчивая,— японские боевые искусства, иностранные языки, общеобразовательные поездки, художественные выставки,— с некоторого времени он берет еще и уроки по классу кларнета по соседству с клас­сом Эрики, чтобы приобрести основные навыки, которые он позднее намерен расширить в игре на саксофоне с прицелом на джаз и имп­ровизацию. Он избегает рояля и его повели­тельницы. Обычно, получив начальные сведе­ния в определенных областях знания, Клеммер прекращает занятия. Ему не хватает терпения. Однако теперь он хотел бы стать суперлюбов­ником, женщина его на это вызывает. Он снова жалуется,— у него и на это есть время,— что кор­сет классического музыкального образования слишком узок для него, любящего насладиться доброй порцией пространства, не очерченного границами. Он предчувствует широкие просто­ры, мысленно представляет себе поля, еще ни разу им не виданные и, естественно, не видан­ные никем другим до него. Он поднимает край покрывала и в испуге вновь опускает его, чтобы снова поднять и удостовериться, что он дей­ствительно все это видел. Он едва верит в это. Кохут постоянно стремится закрыть ему доступ в эти поля и луга, однако в частной сфере она его этим непрестанно манит. Ученик ощущает тягу к безграничности. Во время занятий жен­щина неумолима. Она издалека слышит самое малое, самое ничтожное, а в жизни она хочет, чтобы ее принудили к мольбам. Она полностью закутывает его в рояль, в этот эластичный бандаж из технических упражнений, трелей, школы беглости по Черни. Для нее будет непе­реносимо тяжким оскорблением то, что лишь кларнет смог освободить его от пут полифонии. Как прекрасно он сможет однажды импровизи­ровать на саксофоне-сопрано! Клеммер играет на кларнете. Рояль он почти забросил. Он реши­тельно осваивает новые для себя области музы­ки и планирует играть в студенческом джаз-бенде, с парнями из которого он лично знаком. Потом, превзойдя их, он создаст собственную группу, которая будет играть музыку в соответ­ствии с его представлениями и намерениями, название для группы он уже придумал, но дер­жит пока в тайне. Музыкальные замыслы вполне соответствуют его ярко выраженному стремле­нию к свободе. Он уже записался в класс джаза. Он хочет научиться делать аранжировки. Пона­чалу он хочет приспособиться, включиться в об­щий процесс, но придет время, и он вырвется из ряда, солируя, подобно мощному фонтану, так, что перехватит дух. Его волю нелегко поме­стить в определенный ряд, его желание и его возможности с трудом умещаются в рамках нот­ной тетради. Его локти бодро загребают воздух, дыхание с силой вливается в инструмент, он ни о чем не думает. Он радуется. Он упражняется в постановке губ и смене клапанов. Серьезные успехи уже маячат на далеком горизонте,— го­ворит его учитель-кларнетист и радуется ученику, получившему в классе коллеги Кохут значитель­ные базовые знания. Его вполне можно пере­манить от коллеги, чтобы во время выпускного концерта погреться в лучах его успеха. К двери класса приближается женщина, облаченная в изысканную туристскую амуницию, и занимает выжидательную позицию. Ее не сразу узнаешь. У нее здесь дело, вот она и пришла. Эрика Кохут, как это ей свойственно, принарядилась в соот­ветствии с определенным поводом.

Разве он, ученик Клеммер, не обещал ей по­казать красоты природы, природы, только что отлитой в тигле, и разве он не лучше всех знает, где следует искать эту природу? Ученику, испу­ганно выходящему из двери с маленьким черным футляром под мышкой, она, смущенно запина­ясь, предлагает совершить совместную пешую прогулку. Сейчас и сразу! По ее облачению ему следовало бы сразу понять, что она планирует. «Я пришла,— говорит она,— чтобы отсюда от­правиться вместе в леса и на реки». Ему и отлично экипированной даме откроются крутые скаль­ные осыпи и грохочущие, неопрятные морены глетчеров. Он и она приложат усилия в стремлении к совместной цели, укрывшись в не слишком приветливой горной хижине: на полу банановая кожура и яблочные огрызки, в углу следы блево­тины, везде валяются грязные клочки бумаги, этот мусор никто не подметает.

Эрика, как замечает Клеммер, одета совер­шенно иначе, по-новому: одежда соответствует поводу, а повод одежде. Одежда для нее как все­гда — самое главное, вообще женщине всегда нужны украшения, чтобы добиться признания, и один только лес еще никогда не украшал жен­щину. Наоборот, женщина своим присутствием должна придавать лесу особый шик, в этом она схожа со зверем, за которым наблюдает в би­нокль охотник. Эрика купила прочные туристские ботинки и хорошо смазала их жиром, чтобы они не пропускали влагу. В этих ботинках она, если нужно, спокойно пройдет уйму километ­ров. На ней спортивная блуза в клеточку, теплая куртка, брюки до колен, на ногах шерстяные га­маши. Она прихватила даже маленький рюкзак с провиантом. Она не взяла с собой веревки, по­тому что не любит экстремальный спорт! Если уж заниматься экстремальным спортом, то без страховочных сеток и веревок; эта женщина го­това подвергнуть себя опасностям, связанным с неистовыми телесными забавами, во время ко­торых все зависит только от тебя и от партнера, и спасительный якорь ей ни к чему.

У Эрики есть план, как скормить себя мужчине крохотными порциями. Он не должен переедать, пусть он страдает от сверлящего голода по ней. Так она себе все это представляет, когда сидит дома со своей матерью. Она экономит себя и раздает себя крайне неохотно, предварительно все как следует обдумав. Она трясется от скупо­сти над своими фунтами и килограммами. Она алчно отсчитает и выложит перед Клеммером на стол всю звонкую мелочь своего тела, и он бу­дет считать, что получил по меньшей мере вдвое больше, чем она на самом деле потратила. После дерзкой эскапады в письме она взяла свой ход назад, что далось ей нелегко. Она прочно за­стряла в копилке собственного тела, в этой отливающей синевой опухоли, которую она по­стоянно таскает с собой и которая набита так, что вот-вот лопнет. К примеру, за эту турист­скую одежду, которая сегодня на ней, ей при­шлось отстегнуть немалую сумму в спортивном магазине. Она покупает качество, однако больше ценит красоту. У нее далеко идущие желания. Клеммер смотрит на женщину совершенно спо­койно, он уверен в своих силах. Его взор не­спешно скользит по пуговицам костюма, сделан­ным в народном стиле, по маленькой, сделан­ной в охотничьем стиле серебряной цепочке для часов (тоже имитация), прикрепленной на поясе и украшенной оленьим рогом. Эрика, по­визгивая, напоминает ему, что он обещал сегод­ня отправиться на прогулку и что пришло время выполнить обещанное. Он спрашивает ее, поче­му именно здесь, сегодня и сейчас? Она говорит: «Разве ты не помнишь, что ты сказал „сегодня"?» Она молча тычет ему в нос купонами его не­осторожных обещаний. Он же обещал ей, что именно сегодня. Он сам тогда предложил, чтобы сегодня. Пусть ученик не подумает, что учитель­ница что-то запамятовала. Клеммер говорит, что сейчас не время и не место. Эрика мгновен­но предоставляет ему на выбор другие места, расположенные подальше, и другое, более удоб­ное время. Скоро любовной паре не потребуются окольные пути в виде лесов и озер. Но сегодня прекрасные виды горных вершин и верхушек деревьев потребуются, чтобы усилить желание мужчины.

Вальтер Клеммер размышляет. Он решает, что вовсе не надо совершать слишком дальнее путе­шествие, чтобы испробовать что-то новенькое. Он, всегда испытывающий научный интерес, пред­лагает — вот Эрика удивится! — заняться этим не сходя с места. К чему отправляться в даль­нюю даль? Кроме того, он потом вполне еще успеет к трем часам в клуб дзюдо! В любви по­зволено все, нельзя лишь шутить с нею. Если она серьезно, то он и подавно согласен. Пожалуйста. До настоящего времени он вел себя мягко и пре­дупредительно, но он может быть и жестоким, он это докажет. Точно так, как она того желает. Вместо того чтобы, как положено, ответить уче­нику, Эрика Кохут тащит его за собой в каморку со швабрами и ведрами, которая, как ей извест­но, никогда не запирается. Он должен показать ей, на что способен. Женщина излучает силу, которая побуждает к движению. Пусть он пока­жет ей то, чему никогда не учился. Сильно и едко пахнут моющие средства, в углу сложен в кучу всякий инвентарь. Для начала Эрика про­сит прощения, потому что ей не следовало писать молодому человеку письмо. Она развива­ет эту мысль. Она опускается перед Клеммером на колени и неловкими поцелуями покрывает его сопротивляющийся живот. Обтянутые гет­рами колени, еще не совершавшие походов в сферы высокого искусства любви, купаются в пыли. Каморка уборщиц — самое грязное по­мещение в здании. Вовсю сверкают ребристые подошвы новехоньких башмаков. И ученик, и учительница, каждый из них намертво прики­пел к своей маленькой планете любви, к своим ледяным торосам, которые плывут прочь друг от друга, словно угрюмые необжитые континен­ты. Клеммер неприятно поражен ее покорно­стью и пасует перед громкими требованиями, которые она выдвигает, не имея к тому никако­го навыка.

Ее покорность кричит громче любой откро­венной похоти. Клеммер отвечает: «Прошу тебя, встань сейчас же!» Он видит, что она вышвырну­ла за борт всю свою гордость, и он тотчас же употребляет всю свою гордость на то, чтобы не оказаться за бортом. В самом крайнем случае он привяжет себя к рулю. Они еще только начали, но им уже не соединиться друг с другом, хотя они упрямо стремятся к этому соединению. Чув­ства учительницы, этот восходящий воздушный поток, рвутся к небесам. Собственно, Клеммеру сейчас ничего такого не хочется, но он должен, потому что от него этого хотят. Он крепко сжи­мает колени, словно смущенный школьник. Женщина неистово трется о его бедра и молит о снисхождении и об атаке. «Как прекрасно у нас получится!» Подушки ее плоти ерзают на полу. Эрика объясняется в любви, и это объясне­ние заключается в том, что она вновь не предъявляет ничего, кроме скучных требований, заум­ных договоров и не один раз подтвержденных соглашений. Клеммер не одаривает ее любовью. Он говорит: «Эй, не так шустро. Прусская гвар­дия с пальбой не торопится». Эрика расписыва­ет, сколь далеко она хотела бы зайти при тех или иных обстоятельствах, а Клеммер планиру­ет самое большее прогулку по Ратушному парку в умеренном темпе. Он просит: «Не сегодня, давай на следующей неделе! Тогда у меня будет больше времени». Его просьбы не помогают, и он начинает незаметно поглаживать себя, но все в нем остается как мертвое. Женщина гонит его в зияющую нору, в которой на его инстру­мент большой спрос, да вот только на запросы он пока никак не отвечает. Клеммер в панике жамкает, дергает и встряхивает свою плоть. Женщина пока еще ничего не заметила. Она не­сется на него, как лавина любви. Она уже всхли­пывает, говорит, что берет назад слова, сказанные раньше, обещает взамен самое лучшее. Вот она и спасена: наконец! Клеммер, не воспламеняясь, вовсю трудится у себя пониже живота, он кру­тит свой инструмент туда и сюда, бьет по нему железом. Искры брызжут во все стороны. Он ис­пытывает страх перед внутренними покоями этой учительницы музыки, которые давно ни­кто не проветривал. Эти покои намерены пол­ностью поглотить его! Эрика явно ожидает сразу всего, что он имеет, а он еще не выставил и не продемонстрировал ей даже самый малень­кий кончик. Она совершает любовные тело­движения, которые, как она считает, нужно в подобных случаях совершать и которые она под­смотрела у других. Ее тело подает сигналы, путая неуклюжесть со страстностью, а в ответ ему несутся сигналы беспомощности. Он ДОЛЖЕН, и поэтому он не МОЖЕТ. Оправдываясь, Клем­мер заявляет: «Со мной так нельзя, заруби себе на носу!» Эрика тянет за молнию его брюк. Она вытягивает у него рубашку из штанов и совер­шает неистовые движения, как это принято и заведено у любящих. С Клеммером не происхо­дит ничего, что могло бы послужить доказатель­ством любви. Спустя некоторое время Эрика, разочарованно стуча ботинками, расхаживает по каморке. Она предлагает взамен полностью обустроенный мир чувств. Она объясняет все перевозбуждением и нервозностью и говорит, что все же очень рада этому внешнему доказа­тельству его любви. Клеммер не может, потому что он должен. Принуждение исходит от этой женщины электромагнитными волнами. Она сама — принуждение во плоти. Эрика садится на корточки, словно воплощенная неуклюжесть, словно заклятье, коварно перегибающееся по­полам, и впивается поцелуями в выступ между бедрами ученика. Молодой человек охает, слов­но ее настойчивость что-то пробуждает в нем, он со стоном выдавливает из себя: «Так ты меня не опутаешь. Ты меня не опутаешь». В принципе, он очень даже готов в любое время испытать в любви что-нибудь новенькое. В конце концов, он от беспомощности опрокидывает Эрику и ребром ладони слегка ударяет ее по шее. Ее го­лова послушно наклоняется вниз и вперед. Эри­ка забывает обо всем вокруг, теряя все из виду. Перед ней только пол каморки. Женщина в люб­ви легко о себе забывает, в ней так мало того, о чем следовало бы помнить. Клеммер прислу­шивается к шуму снаружи и вздрагивает. Губы женщины, словно старую перчатку, он пытается быстро натянуть на свой член, вновь опадаю­щий после короткого оживления. Перчатка слишком велика. С нею ничего не происходит, и с Клеммером тоже ничего не происходит, в то время как все существо учительницы незаметно растворяется вдали.

Клеммер неистово тычется в ее губы, но до­казательств любви нет как нет. Обмякший член словно бесчувственная пробка плывет по ее во­дам. Он по-прежнему крепко держит женщину за волосы, надеясь, что у него что-нибудь вырас­тет. Вполуха Клеммер прислушивается к кори­дору, не идет ли уборщица. Все остальное в нем прислушивается к плоти, не восстает ли она. Учительница, взнузданная и стреноженная лю­бовью, облизывает Клеммера со всех сторон, словно корова только что народившегося те­ленка. Она возвещает ему, что все наверняка получится и что у них, у обоих, есть еще бездна времени, ведь в их страсти они не сомневаются. Только не надо нервничать! Увещевания, про­изнесенные невнятно, приводят молодого чело­века в бешенство, он снова слышит в них при­казной тон. Разве не эта начальница постоянно приказывает ему тыкать пальцами в клавиши и нажимать ногами на педали в определенных местах, диктуемых музыкой? Она ставит свои музыкальные познания выше Клеммера как муж­чины и, томясь под ним, вызывает у него такой прилив отвращения, который он не в состоянии описать. Она съеживается в размерах, склоня­ясь к его члену, а тот, в свою очередь, остается съеженным. Клеммер по-прежнему наносит удары в раскрытые губы Эрики, которую посте­пенно начинает тошнить. Женщина с наполо­вину наполненным ртом продолжает заботливо утешать его и говорить о будущем. «Нас ждут радость и наслаждение!» Они не видят глаз друг друга; она перестала быть тем, кто отдает коман­ды, она — это волосы, затылок, шея, непости­жимость. Любовный автомат, который больше не функционирует, даже если пнуть изо всех сил. Ученику хочется только одного: отточить на ней свой инструмент. В принципе, его инст­румент никак не связан с остальным телом. А женщину любовь всегда захватывает целиком. Женщину влечет к тому, чтобы отдать за любовь все, что она имеет, и оставить сдачу на прилавке. Эрика и Вальтер Клеммер говорят в один голос: сегодня не получается, завтра получится навер­няка. Эрика видит в его неуспехе самое глубокое доказательство любви. Клеммер из-за своей немощи пребывает в полном бешенстве; он крепко держит женщину за волосы, причиняя ей боль, чтобы на сей раз она не посмела ускользнуть из-за своей обычной бесцветной нерешительности. Наконец-то она здесь, вос­пользуемся этим и, в соответствии с договором, изо всех сил дернем ее за волосы. Оба они, как сговорившись, громко выкрикивают слова любви.

Звезда ученика закатывается, столкнувшись с непосильной задачей. Она не восходит на этом небосклоне. Лабиринт так и не расступается перед ним, как бы сильно он ни тянул за нить Ариадны. Между деревьями и кустами, не знаю­щими ножниц садовника, не раскрывается пря­мая тропа страсти. Женщина лепечет о лесах, наполненных сводящими с ума открытиями, но известны ей разве что ежевика да белые грибы. Она утверждает, что заслужила их долгим ожи­данием. Ученик проявил усердие, и за это ему обещают приз. Приз заключается в любви Эрики, и ученику как раз ее вручают. Неумело мусоля между нёбом и языком его мягкий отросточек, она ожидает от своей будущей страсти чего-то такого, что похоже на учебную туристскую тропу с растениями, каждое из которых снабжено аккуратно написанными табличками. Читаешь надпись и радуешься, узнавая давно известный кустарник. Видишь змею в траве и ужасаешься, потому что на ней нет таблички. Женщина на­зывает эту неуютную каморку обиталищем их любви. Здесь и сейчас! Ученик молча наносит удары в мягкое полукружье рта, в этот беззвуч­ный горн, в котором его плоть слегка задевает ее зубы, и он советует ей быть поосторожней. В такой ситуации мужчина опасается зубов больше, чем любой болезни. Он потеет и крях­тит, показывая, что старается изо всех сил. Он кричит, что постоянно думает о ее письме. Как глупо. Она со своим письмом виновата в том, что он не может совершить любовный подвиг, а вынужден только думать о любви. Она, эта женщина, воздвигла непреодолимое препят­ствие.

Истинный размер его члена, о котором он возбужденно рассказывает женщине, еще ни­когда не отдававшей должной дани его плоти, радует его так, как новый «конструктор» радует любознательного мальчугана. Размер никак не удается продемонстрировать. Учительница, еще никогда не знавшая страсти, внимает детальному описанию с дружески-страстным усердием. Она соглашается с ним и вовсю радуется тому, что скоро, очень скоро сможет получить удо­вольствие и от этого, и от многого другого! Она пытается незаметно выплюнуть его член, одна­ко ученик Клеммер настойчиво принуждает ее вновь раскрыть губы, пренебрегая состоянием госпожи учительницы. Так быстро он не отсту­пится! Ей придется глотать это горькое лекар­ство неподслащенным. Эрику Кохут обволакива­ют первые страхи, связанные с неудачей, в кото­рой она, пожалуй, виновата. ЕЕ юный ученик все еще пытается получить сексуальное удоволь­ствие, не думая ни о чем, однако из его затеи ничего не выходит. В женщине, заполняющей бездну всем своим существом, вздымается на волнах темный корабль страха, уже поднимаю­щий паруса. Очнувшись от неистовства, она по­мимо своей воли начинает различать отдельные детали этого крохотного помещения. Глубоко внизу за окном каморки — крона дерева. Это каштан. Клеммер удерживает в полости ее рта безвкусную трубочку с леденцами, свой любов­ный отросток. Мужчина всем телом прижимается к ее лицу и бессмысленно стонет. Уголком глаза Эрика замечает едва приметное колебание ветвей там, внизу. На них падают первые капли дождя. Листья намокают и обвисают. Летят во все стороны неслышные отсюда брызги, и на дерево обрушивается ливень. Весеннее утро не сдержало своего обещания. Свежая листва беззвучно склоняется под напором дождевых капель. Небесная канонада обрушивается на ветки. Мужчина по-прежнему втискивает себя в женский рот и держит Эрику за волосы и за уши, в то время как на улице всемогущая приро­да демонстрирует свое могущество. Ей по-пре­жнему еще хочется, а он по-прежнему еще не может. Он маленький и мягкий, а положено ему быть большим и твердым. Ученик визжит, но уже от злости, он скрежещет зубами, потому что он сегодня не в состоянии проявить себя с выигрышной стороны. Он сегодня наверняка не сможет разрядиться в отверстие ее рта, рас­положенное в голове, в самом ее выигрышном месте.

Эрика ни о чем не думает, и хотя во рту у нее почти ничего нет, она ощущает удушье. Тошнота поднимается в ней, и Эрика хватает ртом воз­дух. Ученик елозит по ее лицу жесткими волоса­ми лобка, заменяя усердием твердость собствен­ной плоти, и вовсю клянет свой инструмент. В Эрике поднимается волна тошноты. Она с си­лой вырывается, ее выворачивает прямо в ста­рое жестяное ведро, удачно оказавшееся рядом. Слышны шаги, кто-то направляется в сторону каморки, однако чашу сию проносит мимо и в дверь никто не заглядывает. Между отдельны­ми приступами тошноты учительница успокаи­вает мужчину: все не так худо, как это выглядит. Желчь рвется из ее тела наружу. Эрика судорожно прижимает руки к желудку и почти машинально говорит о том великом наслаждении, которое ждет их впереди. То, что случилось сегодня, особой радости не доставило, но скоро, совсем скоро радость вырвется из стартового загона на широкий простор. Отдышавшись, Эрика не­устанно твердит о сильных и настоящих чув­ствах, она протирает их белым платочком и горделиво выставляет на обозрение. «Все это я сохранила для тебя, Вальтер, теперь настал черед!» Ее даже перестало тошнить. Она хочет прополоскать рот водой и получает за это легкую шутливую оплеуху. Мужчина в ярости: «Никогда не смей поступать так в тот самый момент, когда я готов достигнуть абсолютного накала. Теперь ты окончательно выбила меня из колеи. Ты не смогла дождаться, пока я доберусь до заснежен­ных вершин. Не смей полоскать после меня рот». Эрика пробует лепетать изношенные сло­ва любви, но он ее высмеивает. Равномерно ба­рабанит дождь. Вода течет по стеклу. Женщина обвивает мужчину руками и что-то ему подроб­но описывает. Мужчина говорит ей в ответ, что от нее воняет! Знает ли она, что от нее воняет? Он повторяет эту фразу еще несколько раз. Ведь звучит она так красиво: «Известно ли вам, фрау Эрика, как от вас сильно воняет?» Она совер­шенно растеряна. И снова пытается легонько лизнуть его. Получается не так, как этого бы хотелось. Снаружи наползают тучи, становится совсем темно. Хотя это было понятно с первого раза, Клеммер продолжает тупо повторять, что Эрика воняет, воняет так, что вся каморка про­пахла ее отвратительным запахом. Она написа­ла ему письмо, и вот его ответ: он ничего от нее не хочет, к тому же от нее невыносимо воняет. Клеммер осторожно дергает Эрику за волосы. Ей придется уехать из города, чтобы его моло­дые ноздри более не ощущали ее своеобразного и отвратительного запаха, этих животных испа­рений гнили. «Тьфу, дьявол, как вы воняете, вы себе этого даже не можете представить, госпожа учительница музыки».

Эрика соскальзыват (sic!) в теплое гнездо, в руче­ек стыда, словно в ванну, в которую окунаешься осторожно, потому что вода довольно грязная. Мимо, пузырясь, проплывают грязные шапки пены стыда, мертвые крысы неудачи, клочки бумаги, деревянные чурки уродства, старый матрац, заляпанный пятнами спермы. Вода при­бывает и прибывает. Она поднимается все выше. Пуская пузыри, женщина поднимается вдоль мужчины вверх, до бетонного венца его беспощадной головы. Голова произносит моно­тонные фразы, и речь в них идет только о вони, источником которой ученик называет свою учительницу музыки.

Эрика ощущает дистанцию между обжитым миром и миром пустоты. Ученик утверждает, что она, Эрика, воняет. Он готов присягнуть в этом. Эрика готова идти навстречу своей смер­ти. Ученик готов покинуть помещение, в кото­ром он обнаружил собственную несостоятельность. Эрика ищет боли, которая приведет ее к смерти. Клеммер застегивает ширинку и на­правляется к выходу. Эрике хочется, чтобы он сдавил ей глотку, хочется угасающим зрением, глазами, выскакивающими из орбит, видеть, как он это делает. Его образ сохранится в ее глазах вплоть до распада ее тела. Он больше не повто­ряет, что она воняет, она для него в этом мире больше не существует. Он хочет уйти. Эрика хочет почувствовать, как на нее обрушивается смертельный удар его руки, и стыд ложится на ее тело, словно огромная подушка.

Они уже идут по коридору. Идут рядом друг с другом. На расстоянии один от другого. Клем­мер тихим голосом уверяет, как это приятно, что вонь ее древнего тела несколько рассеивает­ся в большом помещении. В каморке вонь была в самом деле непереносимой! Уж ему-то она мо­жет поверить. Он сердечно желает ей немедля уехать из города.

Вскоре им навстречу попадается директор, которого ученик Клеммер почтительно привет­ствует. Эрика обменивается со своим начальни­ком дружеским приветствием. Он не настаивает, чтобы подчиненные сохраняли дистанцию. Директор не ограничивается кивком, он сердеч­но поздравляет господина Клеммера с пред­стоящим сольным выступлением на заключи­тельном концерте. Он желает ему удачи. Эрика отвечает, что она еще не решила, позволит ли Клеммеру выступать как солисту. Ее ученик заметно сдал в последнее время, это совершенно очевидно. Она должна подумать, доверить ли соло ученику Клеммеру или кому другому. Она еще точно не знает. Она своевременно оповес­тит директора. Клеммер стоит рядом и никак не реагирует. Он слушает, что говорит учительни­ца. Директор цокает языком по поводу жутких ошибок, описываемых Эрикой, ошибок, которые постоянно допускает ученик Клеммер. Эрика открыто говорит о неприятных фактах, которые касаются ученика, чтобы он не упрекнул ее в утайке. Он пренебрегает учебой, она тому сви­детельница. Ей приходится констатировать, что его усердие и прилежание сходят на нет. Было бы неправильно поощрять его за это! Директор отвечает, что, в конце концов, она лучше знает своего ученика, и прощается с обоими. «Желаю исправиться»,— советует он ученику Клеммеру. Директор отправляется в свой директорский кабинет.

Клеммер вновь повторяет Эрике Кохут, что она жутко воняет и должна немедленно уехать из города. Он мог бы порассказать о ней и дру­гое, но ему не хочется рта марать. Достаточно того, что она воняет, не хватало еще, чтобы он тоже стал вонять! Он пойдет и прополощет рот, ее вонь он чувствует даже во рту. Отвратительную вонь учительницы он чувствует даже в желудке. Ей даже не представить, сколь тошнотворны вы­деления ее тела, и даже хорошо, что она себе представить не может, как адски она воняет.

 

Они расходятся в противоположных направ­лениях. Расходятся, не сойдясь в общем тоне, не найдя никакой единой тональности, кроме той, которая связана с тошнотворной вонью, исхо­дящей от Эрики Кохут.

Эрика принимается за дело с пылом и осмот­рительностью. Она хотела перепрыгнуть через собственную тень, и у нее это не вышло. Многое причиняет ей боль. Мало что в ней оказалось востребованным. Она совершенно запуталась. В одной из телепередач она увидела, как можно забаррикадировать дверь, не прибегая к помо­щи шкафа. Это был детективный фильм. Нужно подпереть ручку двери спинкой стула. Впрочем, не стоит особо утруждаться, потому что мать с недавних пор спит сладко и мирно, и сладень­кое спиртное циркулирует в ней, полностью растворяя полипы мести.

Эрика достает ящичек с тайными сокрови­щами и перебирает свои богатые запасы. Здесь громоздятся богатства, о которых Вальтер К. во­обще ничего не узнал, потому что он прежде­временно разрушил их отношения своей не­пристойной руганью. А ведь для женщины все только начиналось! Она наконец-то была готова, и тут он полностью спрятался в свою скорлупу. Эрика отбирает бельевые прищепки и, несколько помедлив, портновские булавки, целую пригорш­ню портновских булавок, хранящихся в пласт­массовой коробочке.

Заливаясь горючими слезами, Эрика при­кладывает к собственному телу целый выводок алчущих крови пиявок, сделанных из разно­цветных пластмассовых прищепок. Приклады­вает к тем местам, до которых может дотянуться и на которых потом появятся синяки. Эрика с плачем ущемляет свою плоть. Она выводит плоскость своего тела из состояния равновесия. Она сбивает с такта свою кожу. Она нашпиго­вывает себя домашними и кухонными принад­лежностями. Она потерянно смотрит на себя в поисках еще одного свободного местечка. Как только в регистре ее тела проблескивает свобод­ное место, она мгновенно защемляет его алчными зажимами бельевых прищепок. В туго натяну­тую между прищепками кожу она с силой колет иголками. Женщина теряет всякий контроль над своими поступками, которые могут иметь серьезные последствия, и вновь принимается громко рыдать. Она совершенно одна. Она ко­лет себя иголками, на конце которых — разно­цветные пластмассовые шарики, на каждой иголке шарик определенного цвета. Большин­ство иголок почти сразу выходит из ее тела. Колоть себя под ногтями Эрика не решается, боясь сильной боли. Скоро на лугу ее кожи рас­цветают разбросанные тут и там маленькие кровавые точки. Женщину сотрясают рыдания, она снова наедине с собой. Через какое-то время Эрика умолкает и подходит к зеркалу. ЕЕ отражение вгрызается в мозг, свидетельствуя о нанесенных ей травмах и оскорблениях. Отражение разноцветное. В принципе, это до­вольно забавное отражение, если бы повод не был столь печальным. Эрика совершенно одна. Мать снова спит под воздействием боль­шой дозы ликера. Как только Эрика при по­мощи зеркала отыскивает еще не затронутый пятачок тела, она снова хватается за прищепки и иглы, не переставая плакать. Она лихорадочно хватается за инструменты и вонзает их в тело. Слезы текут по ее лицу, и она снова совершенно одна.

Спустя продолжительное время Эрика соб­ственноручно освобождает себя от иголок и прищепок и, насухо протерев их, раскладыва­ет по коробочкам. Боль отступает, высыхают слезы.

Эрика Кохут отправляется к матери, чтобы покончить со своим одиночеством.

 

Снова наступает вечер, улицы на выезде из города заполняются безрассудно мчащимися домой автомобилями, и Вальтер Клеммер вы­пускает из себя наружу бурную, активную дея­тельность, словно клейкую паутину, чтобы не бездельничать без всякой пользы. Он не предпринимает ничего особенно выдающегося, но непрерывно находится в движении. Он не слишком напрягается, однако время проходит, бешено вращаясь вокруг его тяги к движению. Он совершает сложную с точки зрения маршрутов городского транспорта поездку, длительное пу­тешествие сначала на трамвае линии «J», затем на метро. Конечная точка путешествия ему известна, оно закончится в Городском парке, однако цель его движения и путь к цели ему еще предстоит отыскать. Он отправляется на про­гулку, дожидаясь наступления позднего вечера. Он убивает время. У него есть воля, в этом он уверен. Он намерен совершить беспримерное посягательство на беззащитных зверюшек, ко­торые, как говорят, водятся в парке. В Городском парке завели фламинго и прочую экзотическую живность, которая еще никогда не видела своей настоящей родины, и сегодня Клеммера так и подмывает напасть на эту живность и разо­рвать на части. Вальтер Клеммер любит живот­ных, однако если ты переполнен доверху, то из тебя однажды все выплеснется наружу, и до­стается при этом совершенно невинному суще­ству. Женщина глубоко оскорбила его, и он ее за это унизил. Хотя они и в расчете, однако ему требуется жертва на заклание. Предстоит уме­реть какому-нибудь животному. На эту мысль Клеммера наталкивают газеты, в которых сооб­щается о некоторых отвратительных привыч­ках этих ничего не подозревающих экзотиче­ских существ и детально рассказывается о ряде нападений на них, даже со смертельным ис­ходом.

Эскалатор выносит молодого человека наверх. Парк уже залит тишиной и неподвижностью, а гостиница напротив сияет огнями и окружена шумом. Господин Клеммер не спугивает ни одной парочки, потому что он пришел сюда не для того, чтобы тайком подглядывать, а для того, чтобы скрыть от посторонних глаз свой жестокий поступок. Не нашедшие выхода желания быстро оборачиваются в нем злобой, и причи­ной всему — женщина. Клеммер прочесывает парк, но не обнаруживает ни одной птицы. Он идет по газонам и не щадит экзотические цветы и кустарники, двигаясь напролом. Он нарочно топчет аккуратные цветочные клумбы. Его каблу­ки давят вестников весны. Нагруженный тяже­стью любви, он предстал перед этой отврати­тельной женщиной, но она не принесла ему облегчения, и вот теперь ему приходится жить под этим грузом. Груз не так уж тяжел, однако его воздействие опустошительно для жизни тела. Позывы тела не смогли пробить себе дорогу, чтобы вырваться наружу из оболочки. Разбор­чивая женщина всего только и смогла, что извлечь из его головы одну-две музыкальные удачи. Она взяла у него самое лучшее, чтобы, подвергнув проверке, выбросить! Носком бо­тинка Вальтер К. давит «анютины глазки», ведь он пережил самое жестокое разочарование на полпути своих любовных ухаживаний. Разве он виноват, что у него ничего не получилось? Если Эрика и дальше пойдет этой дорожкой, с ней случится такое, что ей и в кошмарном сие не снилось. Огромные шипы кустарника царапают Клеммера, пружинящие ветви бьют его по лицу, когда он идет напролом: за кустами он почуял воду. Он словно подстреленная дичь, которую охотник вопреки всем охотничьим правилам бросил подранком. Этот неумелый охотник не попал в сердце. И Клеммер теперь представляет потенциальную опасность для всякого встреч­ного- поперечного!

Он, ядовитый любовный карлик, крадется по ночной зоне отдыха, в которой принято отды­хать в дневное время, крадется, чтобы отыграться на невинных животных. Он озирается в поисках камня, но ничего не находит. Он поднимает с зем­ли короткий сук, упавший с дерева, однако пал­ка оказывается трухлявой и слишком легкой. Женщина потребовала от него, предлагавшего ей любовь, нечто ужасное, и ему приходится поползать на четвереньках, чтобы найти более надежное оружие, чем трухлявый сучок. Он не смог стать повелителем этой женщины, и ему приходится гнуть спину и неустанно подбирать с земли ветки. Фламинго будут потешаться над этим гнилым сучком. Это не палка, это сухая веточка. Клеммер, не имеющий опыта, но жаж­дущий новых приключений, не представляет себе, где ночуют птицы, чтобы укрыться от сво­их мучителей. Может быть, у каждой из них есть собственный домик! Клеммер ни в какую не хо­чет отставать от хулиганов, которые уже поуби­вали много птиц. Он еще сильнее чует близость воды, своей родной стихии. Именно там, как пишут газеты, и находится добыча розового цвета. Ветер шумит вокруг, и шорохи не прекра­щаются. Светлые дорожки змеятся по парку. Если уж Клеммер зашел так далеко, то он мог бы удовлетвориться и лебедем, птицей, которой лег­че отыскать замену. Поймав себя на этой мысли, Клеммер понимает, сколь сильно нуждается в клапане, чтобы выпустить из себя клокочущую злобу. Если птицы находятся на пруду, он при­манит их. Если они находятся на берегу, ему не придется лезть в воду.

Вместо птичьих криков до него доносится непрерывное урчание автомобилей. Кто так по­здно разъезжает? Город и здесь преследует сво­им шумом всех, кто жаждет отдыха и отправля­ется в городские зеленые зоны, в легкие Вены. Клеммер, пребывающий в серой зоне своей безудержной злобы, ищет кого-нибудь, кто бы наконец не перечил ему. Он ищет кого-нибудь, кто его не понимает. Птица хотя и может упорх­нуть, но она не будет ему перечить. Клеммер торит свои дорожки в ночной траве. Он ощуща­ет внутреннее родство с теми одиночками, которые, как и он, кружат в ночи. Он ощущает свое превосходство по отношению к другим полу­ночникам, которые болтаются здесь и держат за руку женщин, потому что гнев его сильнее, чем огонь их любви. Молодой человек бежит сюда, ускользая от близости женщин. Из какой-то точки кругами расходится стрекотание, со­всем не мелодичное, такое, какое может быть произведено только птичьим клювом или начи­нающим музыкантом. Вот и птица! Скоро в газе­тах напишут об акте вандализма, и с газетой в руках, еще пахнущей типографской краской, он предстанет перед несостоявшейся возлюб­ленной, потому что он оборвал чью-то жизнь. Ведь и жизнь возлюбленной можно жестоко разрушить. Можно оборвать нити ее жизни. Госпожа Кохут постоянно смеялась над его чув­ствами, а его любовь долгие месяцы изливалась на нее, вовсе того не стоящую! Его страсть выплескивалась из рога изобилия его сердца, а она посмела заткнуть этот рог и не дать пролиться сладкому дождю. И теперь он с ней посчитается, она сама в этом виновата, совершив страшное деяние.

Все то время, которое Клеммер расточитель­но тратит на поиски некой птицы, эта женщина, сегодня отправившаяся спать очень рано, пре­бывает в смутном полусне. Она бессознательно пробирается сквозь сон, а Клеммер крадется по ночным лужайкам города. Клеммер ищет и никак не может найти. Он отправляется в сторону другого звука, однако снова не находит его источник. Он не отваживается зайти слишком далеко, чтобы не угодить в свою очередь под чью-нибудь дубинку и не подогнуть ослабшие колени. Трамваи, еще недавно со звоном про­езжавшие вдоль внешней стороны парка и по­зволявшие ориентироваться, теперь идут, сме­нив свое название, под землей, откуда их не слышно. Клеммер не в состоянии понять, куда он движется. Возможно, что путь заведет его в дремучую глушь, где царит принцип: поедать или быть съеденным. В этом случае Клеммер, вместо того чтобы добыть себе пищу, сам станет добычей! Клеммер ищет фламинго, а кто-то другой, возможно, уже отправился на поиски баклана с толстым кошельком. Клеммер с громком топотом несется сквозь кусты и вы­бирается на открытый луг. Он ожидает самого невиного (sic!) замечания, которым одарит его такой же праздный гуляка, как он, и заранее потешает­ся над этим. Он знает: путник не думает ни о чем более, кроме как о еде и о семье, а также о состо­янии природного и животного мира вокруг него, ведь вследствие загрязнения окружающей среды невосполнимые запасы постоянно умень­шаются. Пешеход объяснит, почему природа вымирает, и Клеммер позаботится о том, чтобы малая часть этой природы оказалась на пере­днем крае, подав хороший пример. Клеммер адресует свою угрозу в темноту. Одной рукой он придерживает бумажник, в другой сжимает дубинку. Он может так посочувствовать праздному гуляке, что тому мало не покажется.

Клеммер прочесал весь парк, но птицу так и не нашел. Неожиданно для него, уже почти потерявшего надежду, он все же кое-что обнару­живает — сплетенную в объятиях пару, пребы­вающую в стадии далеко зашедшей страсти. Точ­но определить, насколько далеко, невозможно. Клеммер едва не наступает на женщину и муж­чину, слившихся в единое существо, внешние очертания которого постоянно меняются. Одной ногой он наступает на сброшенную одежду, дру­гой едва не спотыкается о беснующуюся плоть, которая в потребительской лихорадке вовсю пользуется телом ближнего. Над нами шумит крона мощного дерева, которое, находясь под защитой закона об охране природы, тщательно скрывало учащенное дыхание пары почти до самого конца. Клеммер в своих жадных поисках птицы не обращал внимания, куда его несут ноги. Его злоба обрушивается на плоть, которая расцвела пышным цветом на обочине дороги, бесстыдно сминая все другие цветы, поскольку беснуется она как раз на клумбе Городского пар­ка. Теперь эти цветы остается только выбросить. У Клеммера в наличии только легкая дубинка, чтобы принять активное участие в схватке тел. Сейчас и выяснится, бить ему или быть изби­тым. Здесь некто третий с ухмылкой на лице вмешивается в любовное единоборство. Клем­мер громко выкрикивает непристойное слово. Крик его несется из глубины души. Ему придает смелость то, что парочка не дает ему отпора. Он размахивает палкой. Они торопливо натягива­ют одежду, приводя себя в порядок прямо у него на глазах. Соучастники молча и словно ватные возятся со своими вещами. Кое-что они второ­пях надевают наизнанку. Начинается мелкий дождь. Парочке удается наконец обрести первоначальный вид. Клеммер враждебным голосом объясняет, каковы могут быть последствия по­добного поведения. Дубинкой он ритмично постукивает по правому бедру. Он чувствует, как в нем растет и растет сила, потому что они не осмеливаются возражать. Клеммер чувствует животный страх парочки, и он много отчетли­вее, чем страх настоящего животного. Они чуют его право, право укротителя. Они ждут этого. Нот почему их так притягивает ночной парк, ведь вокруг простирается открытое пространство. Парочка уже чувствует себя по-домашнему в обществе Клеммера, не отвечая на его тороп­ливые и злобные выкрики. Клеммер называет их грязными свиньями! Идеи, которые во мно­жестве посещают его при прослушивании музыки, перед лицом жизни и страсти кажутся плоскими и тривиальными. Что касается музы­ки, он знает, о чем он говорит, здесь же он видит то, о чем всегда уклоняется говорить: неприкры­тую банальность телесного. Перед ним вовсе не романтический сад любви, и все же это городской сад. Любовная парочка затаилась в рас­плывшейся тени дерева. Наверняка они покор­но примут все, что их ожидает, будь это заявле­ние в полицию или торопливые удары. Капли дождя обрушиваются на землю все сильнее. Удары на них пока не обрушиваются. Парочка озирается в поисках убежища. Последует ли удар? Нападающий медлит. Парочка незаметно отступает, пятясь спиной в сторону укрытия. Они хотят одного: выпрямиться во весь рост и бежать, бежать! Он и она совсем еще юные. Клеммер только что наблюдал, как эти несовер­шеннолетние барахтались словно свиньи. Ему хочется обрушить дубинку на их податливые тела, но он попрежнему постукивает своим оружием по бедру. Эта ночь не осталась для него без добычи. Стоя здесь и внушая страх, Клеммер обретает то, что может захватить с собой и при­нести спящей сейчас Эрике. И в дополнение — глоток свежего воздуха с широких просторов, который ей срочно необходим. Клеммер дви­жется то в одном, то в другом направлении, словно дверь на только что смазанных петлях. Двигаясь туда, он грозит доставить любовникам боль, двигаясь сюда, он может открыть им дорогу к бегству. Дети отступили назад, ощутив спиной некое непреодолимое препятствие. Чтобы убе­жать, им придется броситься в разные стороны. Неожиданно ситуация подсказывает Клеммеру, что он занят привычными мускульными упраж­нениями. Встав в стойку, он репетирует одно-два гребных движения, только на суше, без воды. Эта живая картина имеет определенное содер­жание, и оно лежит на поверхности. Противни­ков двое. Дело привычное, да к тому же они трусливы и отказываются от борьбы. Воспользу­ется ли Клеммер этим случаем или упустит его? Он хозяин положения. Он может проявить пони­мание, а может выступить как орудие наказания за нарушенную тишину парка и за испорченную юность. Он может заявить на них в полицию. Ему нужно побыстрее на что-то решиться, ведь совершенно пустой парк все более наталкивает их на мысль о бегстве. Если Клеммер закричит: "Держи вора!" — это не даст результата, он нахо­дится достаточно далеко от них, и сила его гнева слабеет и слабеет, так что парочке легко улиз­нуть. Молодая парочка замечает явные несоот­ветствия и неуверенность в том, что говорит этот мужчина, замечает нерешительность Клем­мера, которую он впопыхах обнаружил, сам того не сознавая, однако для детей это был сигнал! Он незаметно отошел от позиции силы. Они об­ращают перемену в свою пользу. Они хватают удачу за хвост. Поскольку Клеммер не на при­вычной водной глади, он задается вопросом: что делать? Он и она огибают дерево и со всех ног бросаются прочь. Обильное присутствие Клеммера буквально отшвыривает их в сторону. Их подошвы глухо стучат по луговому дерну. В некоторых местах просвечивает земляная подкладка луга. Второпях они оставили что-то вроде куртки или короткого пальто. Пальто дет­ское. Клеммер не предпринимает никаких уси­лий, чтобы их преследовать. Он лишь с удоволь­ствием топчет ногами лежащую на земле куртку. Он не обшаривает карманов в поисках кошелька. Или в поисках документов. Или в поисках доро­гих вещей. Он несколько раз топчет ногами курт­ку, стараясь приспособиться половчее, как слон, который из-за веревок может передвигаться лишь на очень малом пространстве, но эту воз­можность умело использует. Он затаптывает куртку в почву. Его поступок никакой почвы под собой не имеет. Злоба вспыхивает в нем все сильнее, весь газон превращается вдруг в его закоренелого врага. Вальтер Клеммер упрямо и с внутренним беспокойством топчется в свой­ственном ему ритме по мягкой и уютно-покой­ной подушке. Он не дает подушке покоя. Клем­мер полностью втоптал вязаную куртку в землю, и постепенно на него накатывает усталость.

Выйдя из парка, Вальтер Клеммер некоторое время бродит по улицам, не задаваясь вопросом, куда он идет. Им овладевает безразличие к вы­бранному направлению, безразличие, соединен­ное с силой и легкостью ног, в то время как весь город уже спит. Его внутренности раздувает шар, заполненный насилием. Шар нигде не наталкивается на стенки тела. Клеммеру его хож­дения кажутся бесцельными, однако он идет в определенном направлении, в направлении к определенной женщине, которая ему знакома. Многое предстает перед Клеммером во всей враждебности, однако он не реагирует на других противников, он слишком высоко ценит свою цель: совершенно особую женщину, наделен­ную талантом. Он колеблется в выборе между двумя или тремя женщинами и все же выбирает одну. Ради борьбы с кем бы то ни было он не пожертвует этой женщиной. Поэтому сейчас он решительно уклоняется от любых насильственных действий. Насилие не испугает его, когда она будет стоять перед ним лицом к лицу. Он сбегает вниз по эскалатору и оказывается в по­лупустом подземном переходе. Он покупает почти растекшееся мягкое мороженое. Человек в форменном колпаке безразлично и угрюмо подает ему мороженое, не подозревая, насколь­ко он своим невниманием может спровоциро­вать Вальтера, готового обрушиться на него с кулаками. В конце концов, никто на него не набрасывается. На нем то ли морской, то ли поварской колпак, лицо без возраста олицетво­ряет саму усталость. Клеммер в два приема от­правляет мороженое в воронку рта. Прохожих почти нет, никто не приходит и не уходит. Не­сколько человек сидят за стеклом в закусочной, расположенной в подземном переходе. Моро­женое было тепловатое. Клеммер, внешне спокойный, настроен решительно. Его сердцевина медленно твердеет, легкое напряжение перерас­тает в агрессию. Он целиком устремлен к конеч­ной точке своего путешествия, куда он, если все пойдет по плану, скоро прибудет. Ощетинив­шись, но не задевая прохожих, Клеммер меряет шагами улицы, двигаясь в сторону выбранной им женщины. Кое-кто наверняка ждет его. И вот он, нескромный в своих желаниях, бескомпро­миссный в своих притязаниях, возвращается к ней. Ему есть что сообщить ей, что будет для нее совершенно новым, ему есть что высказать. Ему есть чем ее порадовать. Клеммер словно бумеранг покинул эту женщину только для того, чтобы вернуться к ней нагруженным новыми целями и представлениями. Клеммер заглядывает прямо в око урагана, бушующего у него внутри, туда, где, как говорят, должно царить полное безвет­рие. Он размышляет, не зайти ли ему ненадолго в кафе. «Я хочу хоть недолго побыть среди на­стоящих людей»,— думает Вальтер Клеммер,— вполне достойное стремление для того, кто в пер­вую очередь хочет быть человеком и кому по­стоянно в этом препятствовали. В кафе он не заходит. Там грязные тряпки оставляют липкие следы на алюминиевой стойке, на которой за стеклом покоятся торты и пирожные, покрытые разноцветной глазурью и вспучившиеся взби­тыми сливками. Обильные пятна, оставленные жирными пачкунами на прилавках сосисочных киосков. Еще не веет утренней прохладой, кото­рую сразу чует раненый зверь. Темп его шагов увеличивается. На стоянке такси только одна машина, ее шофер принимает по радиотелефону вызов.

Вот Клеммер и дошагал до дома, где живет Эрика. Он испытывает прилив радости оттого, что добрался. Кто бы мог подумать. В клеммеровском домишке поселилась злоба. Мужчине не пристало заявлять о своем появлении, швыряя в окно камешки, как это делают подростки. Он, ученик Клеммер, повзрослел, повзрослел за одну ночь. Он и сам не подозревал, как быстро зреет плод. Он не станет предпринимать ничего, чтобы его впустили. Он смотрит на темные окна вверху и беззвучно пытается определить, которое окно ее. Он смотрит на одно из темных окон вверху, не зная, чье оно. Он догадывается, что окно при­надлежит отчасти Эрике, а отчасти ее матери. Он полагает, что за окном — супружеская спальня. Спальня для Эрики и матери, для супружеской пары. Клеммер разрезает заботливо натянутую ленту, соединявшую его с Эрикой, и привязы­вает эту ленту к чему-то новому, к тому, в чем Эрика играет лишь второстепенную роль, роль средства в достижении цели. В будущем он ста­нет уравновешивать труд и развлечения. Скоро он закончит учебу, и у него снова будет больше времени для водного хобби. Он больше не жела­ет никакого чрезмерного внимания со стороны этой женщины. Он не желает ничего незавер­шенного. Возможно, он приблизится к этой женщине, а возможно, и нет. По правому виску чечет струйка пота, выступившего из-за быстрого бега. Он тяжело дышит. Он пробежал несколько километров при довольно теплой погоде. Клем­мер проделывает дыхательные упражнения, из­вестные каждому спортсмену. Клеммер замеча­ет, что гонит от себя мысли, чтобы не думать о немыслимом. Все в его голове проносится быстро и без следа. Меняются впечатления. Цель ясна, средства определены.

Клеммер прячется в нишу подворотни и рас­стегивает молнию на джинсах. Он вжимается в ма­теринское лоно подворотни, думает об Эрике и онанирует. Он спрятан от посторонних глаз. Его внимание рассеянно, однако он отчетливо сконцентрировался на стержне, который отвер­дел у него там, внизу. Возникает приятное ощу­щение собственной плоти. В нем пульсирует ритм юности. Он выполняет работу сам по себе. Для собственного полного удовольствия. Запро­кинув голову, Клеммер всматривается в сторону темного окна наверху, толком даже не зная, то это окно или нет. Он неумолим и равнодушен. Усердно обрабатывая себя, он не захвачен ника­ким чувством. Окно простирается над его голо­вой, словно неосвещенный пейзаж. Место, где он утверждает свою мужественность, располо­жено этажом ниже. Клеммер ожесточенно дви­жет рукой вперед и назад, у него нет намерения когда-нибудь остановиться. Он обрабатывает пашню своего тела без желания и радости. Он не хочет ничего восстановить и ничего разру­шить. Он не хочет подниматься к этой женщине; вот если бы вдруг открылась дверь парадной, он пошел бы к ней прямо наверх. Ничто бы его не остановило! Клеммер предается своему занятию столь осмотрительно, что любой, кто бы его увидел, без всяких подозрений открыл бы ему дверь. Он мог бы вечно стоять здесь и про­должать свое дело, он мог бы сейчас же попы­таться проникнуть в дом. От него зависит, что он сделает. Так и не приняв решения ждать здесь припозднившегося жильца, который бы открыл ему дверь парадного, Клеммер все же ждет припозднившегося жильца, который открыл бы ему эту дверь. Даже если ждать придется до утра. Даже если придется ждать, когда утром кто-то первым выйдет из дома. Клеммер дергает свой раздувшийся член и ждет, когда откроется дверь.

Вальтер Клеммер стоит в своем укрытии и размышляет, как далеко он сможет зайти. Два страстных влечения дали себя почувствовать — голод и жажда, оба сразу. Пока он занят страст­ным влечением к женщине, продолжая онани­ровать. Он познаёт на своем теле, а она познает на своем, что значит играть с ним в бесцельные игры. Подсовывать ему упаковку без содержи­мого. Ее мягкая телесная оболочка примет его в себя! Он вытащит ее из теплой постели, где она лежит рядом с матерью. Никто не идет. Ни­кто не распахивает перед ним ворота. В этом изменчивом мире, в котором настала ночь, Клеммеру известны лишь постоянные составля­ющие его чувства, и он идет звонить по телефо­ну. Если не принимать во внимание достаточно деликатного обнажения тела, можно считать, что он вел себя у дверей спокойно и дисципли­нированно. Ожидая припозднившегося жильца. Внешне он спокоен и миролюбив. Чувства раз­рывают его на части. Жильцы, возвращающиеся домой, не должны заметить его волнения. У них не должно возникнуть подозрений. Он охвачен чувствами. Он взволнован самим собой. Женщина вот-вот сойдет с гордого коня искусства и вступит в поток жизни. Она станет частью торга И стыда. «Искусство — не троянский конь», — беззвучно обращается Клеммер к женщине там, на верху, к женщине, которая ищет смысл только в искусстве. Телефонная будка находится неподалеку. Он сразу набирает номер. Клеммер испытывает презрение к вандалу, вырвавшему телефонные книги из крепежных петель, ведь может так случиться, что не удастся спасти чью-то жизнь, потому что нельзя будет найти нужный номер.

Эрика Кохут спит беспокойным сном праведника рядом со своей матерью, которая обращается с дочерью неправедно, но спит спокойно. Эрика не заслужила сна, ведь ради нее кое-кто беспокойно рыскает вокруг. Во сне, проявляя известное честолюбие, присущее женскому полу, она надеется на хороший исход событий и на грядущее наслаждение. Ей снится, что мужчина намерен взять ее штурмом. «Прошу тебя, будь послушна». Сегодня она добровольно отказалась от телевизора. При этом именно сегодня она смогла бы увидеть ее любимый мотив — улицы заграничных городов, на которых она видит саму себя, окунувшуюся в свою уверенность, Она желает, чтобы и на ее долю выпало то повышенное внимание и симпатия, которые достаются телевизионным героям. Как правило, в этиx передачах показывают бесконечные американские пейзажи, ведь это — страна без конца и без края. «Возможно, я даже отправлюсь с этим мужчиной в небольшое путешествие,— удручен­но думает Эрика,— но что станет тем временем с моей матерью?» Не каждому удается покинуть сцену в нужный момент. Ее тело непроизвольно реагирует, выделяя влагу, воля не всегда в состо­янии управлять им. Мать спит, одаренная даром неведения. Раздается звонок телефона. Кто может звонить так поздно? Эрика испуганно вскакива­ет и мгновенно понимает, кто может звонить в этот поздний час. Ей это подсказывает внут­ренний голос, с которым она сроднилась. Этот голос совсем не по праву носит имя любви. Женщина радуется своей любовной победе и надеется получить кубок. Она поставит его на почетное место рядом с цветочными вазами в новой, принадлежащей ей квартире. Через темную комнату и переднюю она пробирается к телефону. Телефон оглушительно звонит. Ради любви она отступит от своих условий, радуясь заранее, что может теперь от них отказаться. Взаимность в любви, в конце концов,— это ис­ключение, ведь чаще всего любит лишь один, а другой занят тем, чтобы убежать от любви так далеко, куда унесут ноги. Любовь — это дело двоих, и один из них только что позвонил другому, которым владеют те же чувства: разве это не прекрасно? Это очень кстати. Все складыва­ется удачно.

В постели от учительницы не осталось и следа, кроме теплой ямки, которая медленно остывает. Она оставила в постели свою мать, которая еще спит. Неблагодарный ребенок, уже забывающий о своей многолетней и испытанной спутнице. Мужчина по телефону требует, чтобы ему сейчас же открыли дверь. Эрика судорожно сжимает телефонную трубку. Такой близости она не ожи­дала. Она ждала ласковых слов, пожелания спо­койной ночи и обещания скорой и полной близости, может быть, завтра, в три, в таком-то кафе. Эрика ждала от мужчины точного плана, чтобы обустроить гнездышко. Завтра и в последу­ющие дни они для начала все подробно обсудят! Они должны решить, будут ли их отношения вечными,— лишь тогда они могут вступить в от­ношения. Мужчина любит получать удовольствие и не любит ждать, а женщина на месте удоволь­ствия затевает строительство жилого квартала, потому что в ее случае затронуто целое в его страшной и угрожающей совокупности. Женщи­на и мир ее чувств — факт малоприятный. Жен­щина мгновенно возводит сложное сооружение, смахивающее на осиное гнездо, чтобы в нем устроиться, и от нее ни за что не отделаешься, стоит ей только начать строить,— опасается Вальтер Клеммер. Он снова стоит перед входом и ждет, когда дверь распахнется, что принесло бы Эрике пользу. «Сейчас или никогда!» — педан­тично размышляет Эрика до последней секунды и берет связку ключей. Мать спит. Ничто не мелькает у нее в голове во время сна, потому что там нет места ничему, кроме собственного дома и собственной дочери. Ей не нужно строить планов. Дочь сию секунду ждет вознаграждения за многолетнее дисциплинированное поведение. Она уже досчитала до десяти. Мало кто из жен­щин дожидается настоящего суженого, большин­ство удовлетворяются первым попавшимся и самым малым. Эрика берет последнего, и он на самом деле был лучшим из всех. Его никто не сможет превзойти! Женщина словно по при­нуждению мыслит числами и сравнениями. Она воображает, что вознаграждена за верную служ­бу искусству. Даже если мужская воля уведет ее прочь от верной и испытанной матери, труд ее не пропадет даром. «Ну и пусть. Меня это устраивает. Студент скоро закончит учиться. Она зарабатывает. Разница в возрасте незначитель­ная»,— прикидывает она за себя и за него.

Эрика открывает дверь парадной и отдает себя в руки мужчине, испытывая к нему полное доверие. Она шутит, что она в его власти. Она сожалеет о своем глупом письме, лучше бы его вовсе не было, но что сказано, того не воро­тишь. «Неприятность имела место, однако я все исправлю, любимый. Зачем нам письма, ведь мы и без них знаем друг друга до мелочей и до са­мых тайных тайн. Мы проникаем в самые утон­ченные мысли друг друга! И наши мысли посто­янно питают нас своим медом». Эрика Кохут, которая во что бы то ни стало хочет избежать любого упоминания о телесной неудаче мужчины, говорит: «Прошу тебя, входи!» Вальтер Клеммер, который очень хочет сделать так, чтобы его те­лесной неудачи не существовало, входит в дом. Многое предоставлено в его полное распоря­жение, и этот выбор льстит мужчине. Многое из предложенного он сегодня без всяких око­личностей просто возьмет! Он говорит Эрике, чтобы не осталось никаких темных мест: «Нет ничего хуже женщины, которая хочет пере­писать наново акт творения. Такая женщина — тема для юмористических журналов». Он, Клем­мер,— тема для большого романа. Он наслаж­дается самим собой и при этом нисколько не угрызается совестью. Напротив, он наслаждает­ся своей холодностью, этим кубиком льда в полости рта. Свободно владеть чем-то означает иметь возможность уйти в любую минуту. То, чем ты овладел, останется где-то позади и будет ждать. Он скоро покинет уровень, связанный с этой женщиной, он может в этом поклясться. Ведь она отвергла взаимные чувства, отвергла его предложение, которое он вначале сделал совершенно серьезно. Прошло-проехало. «Теперь о моих условиях,— заявляет К. Он не позволит смеяться над собой во второй раз,— клянется К. Он угрожающе спрашивает: — За кого ты меня принимаешь?» От частого употребления вопрос этот умнее не становится.

Вальтер Клеммер вталкивает женщину в квар­тиру. Это вызывает обмен глухими репликами, потому что ей такое обращение не по нраву. Иногда она использует обмен репликами в целях предупреждения худшего. Обмениваясь репли­ками, Эрика жалуется мужчине, что он втолкнул ее в квартиру, в которой он только гость. Потом она все же отставляет в сторону свою дурную привычку — вечное нытье. «Мне нужно еще многому научиться»,— скромно говорит она. Даже свое извинение она приносит в когтях, кладет его к ногам мужчины как добычу, еще истекаю­щую кровью. «Не надо все портить с самого начала»,— думает она про себя. Она сожалеет, что уже многое сделала не так, и больше всего — в самом начале. Нелегко в ученье,— подтвержда­ет Эрика важность правильного начала. Мать постепенно, медленно пробуждается от сна — из-за громких голосов, как она вскоре выясняет. Мать любит повелевать. Кто тут так громко раз­говаривает ночью, словно днем, да еще в моей собственной квартире с моей собственной до­черью? Мужчина отвечает на это угрожающим жестом. Обе женщины воздвигают защиту и го­товятся к ответной атаке, смыкая ряды и на­правляя на одинокого мужчину ударную волну. «Ты видела, ты видела?» — Эрика получает силь­ную оплеуху, не успев ничего понять. Нет, она не ошиблась. Ее ударил мужчина, ударил Клем­мер, и удар у него получился! Она изумленно держится за щеку и ничего не отвечает. Мать потрясена. Если уж тут кому и позволено рас­пускать руки, так это только ей. Несколькими секундами позже, в которые Клеммер не произ­носит ни слова, Эрика наконец реагирует: пусть он немедленно проваливает! Мать присоединя­ется к этому требованию и собирается покинуть сцену. Тем самым она подчеркивает, что ей про­тивна эта комедия. Клеммер беззвучно праздну­ет триумф, тихо спрашивая Эрику: «Ты ведь себе все это не так представляла, правда?» Мать удив­лена тем, что мужчина собирается уйти только после ссоры. Ее вовсе не интересует, о чем здесь болтают,— заявляет она в пустоту. Пока еще никто из них не возвышает голос, чтобы излить­ся в громких жалобах. Клеммер бьет Эрику по другой щеке. Такой вот весьма осязаемый кон­такт. Эрика плачет, но не очень громко, боясь разбудить соседей. Мать все видит и, стоя в две­рях собственной комнаты, вынуждена конста­тировать, что мужчина использует ее дочь как спортивный снаряд. Мать возмущенно заявляет, что он наносит ущерб чужой собственности, точнее, ее собственности! Мать ставит точку: «Немедленно убирайтесь. И чем быстрее, тем лучше».

Мужчина обращается с ее дочерью, словно с инструментом. Эрика еще не совсем просну­лась и не в состоянии сообразить, как возможно такое, что за любовь платят таким невозможным образом. За ее любовь. Мы всегда ждем награды за наши достижения. Мы считаем, что достиже­ния других людей награды не заслуживают. Мы надеемся, что задешево сможем попользоваться чужими достижениями. Мать приступает к актив­ным действиям, намереваясь привлечь к ним и полицию. Поэтому и она получает ощутимый удар, отлетает в комнату и падает на спину, боль­но ударяясь. Клеммер доводит до ее сведения, что он вовсе не с ней разговаривает! Мать не в состоянии постичь этого. Право выбора всегда было за ней. Клеммер уверяет: «У нас есть время, целая ночь впереди». Эрика больше не расцвета­ет и не светится. Клеммер спрашивает ее, так ли она себе все это представляла. Голосом тревож­ной сирены она отвечает, что нет. Мать с трудом переводит себя в сидячее положение и угрожает студенту страшными карами, о которых она непременно позаботится. Если дело дойдет до крайностей, она обратится за помощью к дру­гим людям,— заявляет эта святая женщина. Он еще пожалеет, что так обращается с хрупкой женщиной, которая в принципе ему в матери годится. Пусть вспомнит о своей матери! Ей жаль той женщины, которая его родила. Когда мать Эрики добралась до двери с этими слова­ми, он снова со всей силой отшвырнул ее назад. Для этого Вальтеру К. пришлось на некоторое время отставить в сторону свою милую Эрику. Он запирает мать в ее комнате, в узких грани­цах. Ключ к этим покоям обычно служит для того, чтобы, запершись от дочери, наказывать ее таким способом, когда это желательно и необходимо. «Заперли»,— в шоке реагирует мать и скребется в дверь. Мать визжит и сыплет угроза­ми. В Клеммере растет сопротивление. Женщи­на — это опасность для сильного спортсмена накануне трудных состязаний. Его желание и желание Эрики схлестываются друг с другом. Эрика хнычет: «Я себе это не так представляла.— Она повторяет любимое присловье театраль­ных зрителей: — Я ожидала большего!» С одной стороны, Эрику захлестнула ее собственная плоть, с другой — чужая сила, возникшая из-за отвергнутой любви.

Эрика ждет, что он хотя бы извинится, если не больше, но ничего подобного не происходит. Ее устраивает, что мать не может вмешаться. В конце концов, личные дела улаживают совер­шенно приватным образом. Кому придет теперь в голову думать о матери и материнской любви, разве что тому, кто собирается произвести на свет ребенка. В Клеммере говорит мужчина. Эрика пытается слегка обнажить свое тело и тем самым пробудить в мужчине активное желание. Она умоляет его до тех пор, пока стружка не за­нимается пламенем и не приходит время подло­жить в огонь увесистую чурку желания. Он сно­ва бьет ее по лицу, хотя она просит: «Прошу тебя, только не по голове!» Он произносит ка­кие-то слова о ее возрасте, говорит, что ей уже тридцать пять, хочет она того или нет. Его сексу­альное отвращение постепенно погружает ее в уныние. Ее зрачки затуманиваются. Наконец-то Клеммер пожинает дары ненависти, и он очарован; действительность проясняется в его глазах словно день позднего лета, очищающийся от облаков. Лишь обманывая себя, он путал эту чудесную ненависть с любовью. Раньше ему нравилось это покрывало любви, но вот оно сброшено. Женщина, поверженная на пол, принимает его поступки за выражение страстного желания, и только страстью хоть сколько-то можно объяснить его поведение. Эрика о подоб­ном слышала. «А теперь достаточно, любимый. Займемся чем-нибудь более приятным». Она собирается вычеркнуть боль из репертуара лю­бовных жестов. Она чувствует эту боль на своей шкуре и просит вновь вернуться к обычным формам любви. «Мы должны соединиться, по­нимая друг друга». Вальтер Клеммер учиняет насилие над женщиной, которая говорит, будто она теперь все представляет себе иначе. «Прошу тебя, не бей. Моим идеалом вновь стала взаим­ность в любви»,— Эрика слишком поздно меня­ет свои старые убеждения. Она высказывает новые убеждения: ей, как женщине, необходимо много тепла и заботы, и она прикладывает руку ко рту, из уголка которого выступает кровь. «Это недостижимый идеал»,— отвечает мужчина. Он ждет лишь того, чтобы женщина попыталась спастись бегством, тогда он вновь набросится на нее. Его гонит вперед инстинкт охотника. Это инстинкт спортсмена-водника и инженера, предупреждающий его о подводных камнях и глубинах. Если женщина цепляется за Клемме­ра, инстинкт сразу пропадает! Эрика умоляет Клеммера обнаружить свои лучшие качества. Поздно, он уже познал вкус свободы.

Вальтер Клеммер не слишком сильно, но и не слишком слабо бьет Эрику в живот кулаком правой руки. Этого достаточно, чтобы вновь опрокинуть ее на пол. Эрика сгибается пополам, прижимая руки к животу. Мужчина оказался способным ударить ее в живот, не слишком сильно напрягаясь. Он ни в чем не раскаивается, наоборот, никогда он еще не чувствовал столь полного согласия с собой. Он язвит: «А где же твои жгуты да веревки? Где твои цепи? Я лишь исполняю ваши приказы, милостивая государы­ня. Теперь тебя не спасут твои ремни и кляпы»,— издевается Клеммер, достигая желанного резуль­тата без всяких кляпов и ремней. Мать, голова которой еще затуманена ликером, барабанит в дверь и не может сообразить, что происходит с Эрикой и что теперь делать. Она очень нерв­ничает, поскольку не видит, что происходит с дочерью. Настоящая мать видит сердцем. Она пренебрегала свободой своего чада, и вот другой человек пренебрежительно обходится с этой свободой. «С этого момента я буду вдвой­не осторожна»,— обещает себе мать и лелеет надежду, что молодой человек оставит на ее долю что-нибудь, достойное осторожности. Она подчинила себе свою дочь, а этот человек под­чиняет ее заново. Мать потихоньку приходит в бешенство.

Тем временем Клеммер смеется над скорчив­шимся перед ним телом: «Если созрела, так падай!» Эрика оплакивает то, что они вместе пережили и выстрадали на уроках музыки. Она заклинает его: «Вспомни, как сонаты отличают­ся друг от друга!» Он смеется над мужчинами, которые терпят все женские капризы. Уж он-то не из таких, а вот она явно перегнула палку. Она — неврастеничка. И куда подевались теперь ее жгуты и хлысты? Клеммер ставит ее перед выбором: либо она, либо он. Его ответ звучит: он. «Ты возрождаешься в моей ненависти»,— уте­шает ее мужчина, громко выражая свое мнение. Нанося легкие удары по голове, прикрываемой слабыми руками, он бросает ей жесткую кость: «Если бы ты не была жертвой изначально, ты никогда бы жертвой и не стала!» Осыпая ее пин­ками, он спрашивает, что теперь будет с ее вели­колепным письмом. Ответа не следует.

Мать в своей комнате опасается самого худ­шего исхода для маленькой обитательницы своего частного зоопарка. Эрика, рыдая, напо­минает ученику о благодеяниях, которые она ему оказывала, о своем неустанном усердии в формировании его музыкального вкуса и му­зыкального совершенства. Громко ревя, Эрика напоминает о тех благих деяниях своей любви, которые она прилежно совершала ради него как мужчины и ученика. Она вновь пытается по­велевать, но ее останавливает голое насилие. Мужчина явно сильнее. Эрика яростно кричит, что он может взять верх только с помощью гру­бой физической силы, и за это получает удвоен­ную и утроенную порцию побоев.

Ненависть Клеммера неожиданно превра­щает женщину в дерево. Это дерево нужно под­резать, и оно должно привыкнуть к побоям. Ладонь ударяет по лицу с глухим звуком. Мать за дверью не знает, что происходит, но плачет вместе с Эрикой от возбуждения и совершает еще один поход к уже наполовину опустошен­ному шкафчику с ликерами, к маленькому до­машнему бару. На помощь звать бесполезно. До телефона не добраться, он в передней.

Клеммер обрушивается на Эрику с оскорбле­ниями по поводу ее возраста. Женщина в таком физическом состоянии не может рассчитывать на любовь. Он лишь играл с ней, это был науч­ный эксперимент,— лжет Клеммер, отрицая свои достойные уважения потребности. «А где же твои знаменитые веревки?» — разрезает он кри­ками воздух, словно бритвой. Ей следует дер­жаться людей своего возраста, а то и постар­ше,— дает он совет и вновь задает ей жару. В отношениях между мужчиной и женщиной мужчина чаще всего — старше женщины. Удары сыплются на нее куда попало. Его злоба не нуж­дается в поводе, связанном с причиненной оби­дой или несправедливостью, вовсе наоборот, злоба выросла из влюбленности, неспешно, но неотвратимо. Подвергнув мужчину основатель­ному испытанию, Эрика обнаружила перед ним свою любовь, и — трах-бабах! — что же теперь происходит?

Он должен жить и чувствовать, и для этого ему необходимо уничтожить женщину, которая посмела даже смеяться над ним, смеяться в те времена, когда она легко одерживала победы! Она считала, что он способен связать ее, вста­вить в рот кляп, изнасиловать, и вот теперь она получает то, что заслуживает. «Кричи же, кри­чи!» — требует Клеммер. Женщина громко ры­дает. Мать женщины тоже плачет за дверью. Плачет, толком не зная, почему.

Эрика сжимается в калачик, кровь течет по ее лицу, и разрушительная работа продолжает­ся. Мужчина видит в Эрике многих других лю­дей, которых он всегда хотел стереть с лица зем­ли. Он выпаливает ей в лицо, что он еще молод. «Передо мной простирается вся жизнь, да, те­перь все только начинается! После окончания учебы я проведу длительный отпуск за грани­цей,— забрасывает он наживку, которую сразу же отдергивает: — Проведу один! Ведь вряд ли о тебе, Эрика, скажешь, что ты молодая». Если он молодой, то она старая. Если он мужчина, то она женщина. Для разнообразия Вальтер Клем­мер пинает Эрику, лежащую на полу, ногой под ребро. Он дозирует силу ударов, чтобы не пере­ломать ей кости. По меньшей мере, он всегда контролировал свое тело. Вальтер Клеммер пе­решагивает через Эрику, как через порог, за ко­торым лежит свобода. Она сама все это спрово­цировала, попытавшись верховодить им и его вожделением. Вот теперь она и расплачивается. По отношению к этой женщине у него возника­ют мрачные чувства и подозрения. Эта женщи­на громко жалуется на его злобу, но только потому, что телесно страдает от последствий. Она громко вскрикивает и бессвязными словами просит его остановиться. Мать слышит этот крик и присоединяется к нему, кипя от глухой ярости. Может так случиться, что этот человек не оставит от ее дочери ничего, чем она, мать, смогла бы распоряжаться. Кроме того, матерью овладевает животный страх, что с ее ребенком что-то случилось. Она рвется наружу, разража­ясь угрозами, но дверь не поддается так, как во время оно поддавалась матери воля ребенка. Мать выражает опасения, которые из-за закры­той двери неразличимы. Мать выкрикивает угрозы в адрес вторгшегося в квартиру насиль­ника. Она указывает дочери на последствия мужской любви, о которых она предупреждала, но дочь ее не слышит. Дочь плачет навзрыд, и ее снова пинают ногой в живот. Клеммер наслаж­дается своими действиями, зная, что они вызы­вают единодушное осуждение со стороны жен­щин. Клеммер радуется тому, что может не обра­щать внимания на это осуждение. Мужчине хочется стереть с земли то, чем Эрика когда-то была, но это ему не удается. Эрика непрерывно напоминает ему, чем она была для него раньше. «Умоляю тебя»,— обращается она к нему с моль­бами. Мать за дверью высказывает опасение, что ее дитя унижается перед мужчиной из страха. К тому же он наносит ей телесные повреждения. Мать беспокоится за свой далеко уже не моло­дой плод. Она обращается с молитвами к Богу и к Его Сыну. Ей грозит невосполнимая утрата, и матери страшно, что дочери будет ее не хва­тать. Долгие годы напряженной дрессировки унесет, словно порывом ветра, их место займут новые фокусы, связанные с мужчиной. Мать приготовит чай, если только ее выпустят из комнаты и если кто-то захочет чая. Она тонким голоском кричит что-то о мести и о заявлении в полицию! Эрика горько плачет над бездной, куда провалилась ее любовь. Ее письменные просьбы, обращенные к мужчине, были слиш­ком фривольны,— признает она. Его неудача была слишком унизительной,— признает он. До сих пор она никогда не представала на суд пуб­лики на столь долгое время и считала, что она самая лучшая. Оказавшись на арене публичной жизни, она увидела, как ничтожна ее доля. И скоро будет слишком поздно.

Эрика лежит на полу на сбившихся дорож­ках. Она говорит: «Пощади меня». Она не заслу­жила такого наказания только за одно письмо. У Клеммера развязаны руки. Эрика не связана. Мужчина бьет ее не задумываясь и едко спра­шивает: «Ну, где теперь оно, это твое письмо? Получи и распишись». Он хвастается, что ника­ких веревок не потребовалось, как она может теперь убедиться. Он спрашивает ее, может ли теперь пригодиться ее письмо? Вот все, на что оно сгодилось! Клеммер наносит женщине лег­кие удары, объясняя ей, что она хотела именно так, и никак иначе. Эрика, плача, говорит ему, что она хотела не так, а совсем иначе. «В следую­щий раз тебе придется точнее выражаться»,— дает ей совет мужчина, вновь давая хорошего тумака. Пиная ногами женщину, он доказывает простое уравнение: я — это я. И я этого не стыжусь. И на том стою. Он угрожает женщине, требуя, чтобы она принимала его таким, какой он есть. «Я та­кой, какой я есть». У Эрики разбита переносица и сломано ребро. Она укрывает лицо руками, и Клеммер говорит, что она правильно поступает. «У тебя ведь лицо не очень, правда? Ведь есть лица посимпатичнее»,— говорит специалист и ждет, чтобы она сказала, что есть и поуродливее. Ноч­ная рубашка на ней задралась, и Клеммер раз­мышляет, не изнасиловать ли ее. Желая унизить ее женскую сексуальность, он говорит: «Сначала я выпью стакан воды». Он демонстрирует Эрике, что она его теперь меньше привлекает, чем мед­ведя дупло дерева, в котором обитает пчелиный рой. Эрика бросилась ему в глаза не своей красотой, а своими музыкальными способностями. И теперь она вполне может пару минут подо­ждать. «Я решил проблему собственным спосо­бом»,— говорит студент технического вуза, очень довольный собой. Мать разражается проклятиями, Эрика думает о бегстве. Она привыкла думать, но не делать. Герметичная замкнутость не при­несла ей наград.

В кухне Вальтер долго спускает воду из кра­на, он любит похолоднее. Он отдает себе отчет в том, что его поступок может иметь послед­ствия. Он готов взять их на себя как мужчина. У воды неприятный привкус. «И ей тоже придет­ся терпеть последствия»,— думает он об Эрике уже с большей радостью. С музыкальными занятиями для него теперь покончено. Зато он серьез­но займется спортом. Никому из присутствующих все это не доставляет особенного удовольствия. Однако это нужно сделать. Никто не пытается сделать шаг к примирению. Клеммер пытается услышать, не берет ли женщина часть вины на себя. «Ты до некоторой степени сама виновата, признайся в этом,— признает Клеммер.— Нельзя распалять мужчину до крайних пределов, а по­том трубить отбой. Если кому-то становится слишком хорошо, нельзя ведь, в конце концов, открывать заслонку».

Клеммер злобно ударяет ногой по дверце вол­шебного шкафчика с неизвестным содержимым, который вдруг раскрывается и демонстрирует мусорное ведро с вложенным в него полиэтиле­новым мешком. От удара из ведра прыскают в разные стороны отбросы, разлетаясь по всей кухне. В основном это кости. Мясо, подгоревшее на сковороде. Клеммера внезапно разбирает смех. Этот смех причиняет женщине боль. Она вновь предлагает: «Давай обсудим все как следу­ет». Она уже открыто признает за собой часть вины. Пока он здесь, она еще надеется. «Только не уходи, прошу тебя». Она пытается встать, но это у нее не выходит, и она вновь опускается на пол. Мать за баррикадой, возведенной на ее пути, кричит дочери: «Как твои дела?» Дочь отве­чает: «Спасибо, хорошо. Все устроится». Дочь умоляет мужчину, чтобы он выпустил мамулю. Под мамины крики она ползет к двери, а мама за дверью все сильнее зовет Эрику по имени. И тут же, не переводя дыхания, мать осыпает Эрику проклятиями, как это у нее заведено. Холодная вода придала Клеммеру новые силы. Холодная вода несколько остудила его. Эрика почти до­бралась до двери в комнату матери, и ученик отшвыривает ее в сторону. Она снова просит не бить ее по голове и по рукам. Клеммер сообщает ей, что он в таком состоянии не может выйти на улицу; он только напугает прохожих. Он оказал­ся в таком виде исключительно по ее вине: «Будь со мной чуть поласковее, Эрика. Прошу тебя». Он неистово набрасывается на женщину. Он облизывает ей лицо и умоляет о любви. Кто одарит его любовью более щедро и на более выгодных условиях, чем любящая женщина? Продолжая молить о любви, он расстегивает брюки. Продолжая умолять ее о любви и пони­мании, он решительно входит в женщину. Он энергично настаивает на своем праве на взаим­ность, которым обладает каждый, даже самый плохой человек. Плохой человек Клеммер вон­зается в Эрику. Он ждет от нее стонов страсти. Эрика ничего не чувствует. В ней ничего не воз­никает. Ничего не происходит. Либо слишком поздно, либо слишком рано. Женщина публич­но заявляет, что она стала жертвой обмана, по­тому что ничего не чувствует. Эта любовь по своей сути есть уничтожение. Она очень надеет­ся, что Клеммер хочет, чтобы она его любила. Клеммер наносит по ее лицу легкие удары, что­бы добиться стонов. По сути, ему безразлично, от чего она стонет. Эрика жаждет вожделения, однако она никого не вожделеет и ничего не ощущает. Поэтому она просит мужчину сейчас же остановиться! Из-за того, что он снова при­нимается с силой бить ее, не прекращая назой­ливо выпрашивать любовь, все превращается в тур сплошного насилия. В экстремальное гор­ное восхождение. Женщина не отдается ему с радостной готовностью, однако мужчина Клем­мер намерен получить от нее любовь и согласие. Ему нет нужды заставлять женщину. Он орет на нее: «Ты должна встречать меня с радостью!» Он видит перед собой неподвижное лицо, на ко­тором его присутствие не оставляет никаких следов, кроме боли. «Значит ли это, что тебе без­различно, уйду я или останусь?» — спрашивает Клеммер, не прекращая побоев. Клеммер стара­ется для этой женщины на полную катушку, чтобы избавиться от мучащей его жажды. «Раз и навсегда»,— грозит он ей. Эрика визжит: «Пре­крати, мне больно». Исключительно из-за инерт­ности или лени Клеммер не может отлепиться от женщины, пока не кончит. Он умоляет: «Люби меня»,— он покрывает ее то поцелуями, то уда­рами. Он ерзает на ней, багровый от ярости, и прижимается лицом к ее лицу. Мать требует, чтобы все закончилось. Она барабанит в дверь пулеметными очередями. Она открывает беглый огонь, забыв о соседях. Клеммер усиливает темп, его скорость достаточно высока. Он не выстре­ливает мимо цели, он попадает прямо в цель. Выдающийся спортсмен своего добился. Не пе­реводя дыхания, он быстро промокает себя бумажным платком и бросает влажный комок на пол рядом с Эрикой. Он говорит ей, чтобы она никому об этом не рассказывала. Ей же будет лучше. Он просит прощения, что так себя вел. Он объясняет свое поведение тем, что на него вдруг накатило. Такое с мужчиной бывает. Эрике, лежащей на полу, он раздает расплывча­тые обещания. «К сожалению, я сейчас тороп­люсь,— пробует он таким своеобразным способом добиться прощения.— К сожалению, мне сейчас нужно идти,— таким способом он наме­рен вытребовать любовь и уважение у этой жен­щины. Если бы у него была сейчас красная роза, он бы ее так прямо и преподнес Эрике. Он сму­щенно прощается с ней, говорит ей: — Пока!» И берет ключи со столика в передней. Напосле­док он дает Эрике полезный совет: нехорошо, когда две женщины остаются наедине друг с другом. Он натягивает поводья. Ей следует без всяких предрассудков подумать о разнице в воз­расте! Клеммер предлагает Эрике чаще появ­ляться на людях, если не с ним, то хотя бы одной. Он предлагает ей себя в спутники на те мероприятия, на которые, и ему это хорошо известно, он с Эрикой никогда не пойдет. Он признается, что все кончено. Попробует ли она заняться чем-то подобным с другим мужчи­ной? — спрашивает он женщину ради интереса. И сам дает единственный логичный ответ: нет, спасибо. Он, говоря словами Гёте, малюет черта на стене, чтобы отделаться от злых духов, кото­рых сам вызвал, и громко этому радуется. Ему смешно: «Видишь, как все выходит!» Он совету­ет: «Будь бдительна!» Ей стоит сейчас поставить пластинку, чтобы успокоиться. Он прощается не по-английски, потому что громко попрощался уже в который раз. Он спрашивает, все ли с ней в порядке, и сам отвечает на свой вопрос: «Все образуется! До свадьбы заживет»,— заглядывает в ее будущее Клеммер, призывая на помощь народную мудрость. Хотя и на этот раз он отправляется домой нецелованным, но зато це­ловал он. Он не уходит без платы. Он взыскал свою плату. И с женщиной расплатились подо­бающим образом. «Кто не хотел, тот получил»,— реагирует Клеммер на Эрику после того, как ее тело не прореагировало на него. Он сбегает вниз по лестнице, отпирает дверь парадной, бросает на пол связку ключей. Жильцы в их не­запертом доме остаются беззащитными, а Клем­мер уже идет своей дорогой. Ему приходит в го­лову, что он станет с вызовом и нагло смотреть прямо в глаза прохожим, если таковые встре­тятся. Он сегодня вечером будет представлять собой живой вызов плоти и сожжет за собой все корабли. Он упражняется на брусьях уверенно­сти, полагая, что обе женщины в их собствен­ных интересах будут молчать о случившемся. Лишь на короткое мгновение он задумывается о возможных последствиях и издержках, о процентах, которые придется платить. На улице почти не видно машин, а когда вдруг появляется одинокий автомобиль, то Клеммер, обладаю­щий хорошей реакцией, быстро отпрыгивает в сторону. Он молод и быстр и справится с лю­бым и каждым! Он говорит: «Сегодня ночью я готов вырывать с корнем деревья!» Он успокаивается, чувствуя себя сейчас значительно луч­ше, чем раньше. Он мощной струей мочится на дерево. Он допускает в свою голову лишь хоро­шие мысли, в этом вся тайна его успеха. Его мозг — улица с односторонним движением! Вос­пользоваться один раз, а потом забыть. Клеммер не хочет больше нести на себе тяжелую обузу, он так для себя решает. Он вызывающе идет прямо по середине мостовой.

 

Новый день Эрика встречает одна, вся обкле­енная пластырями материнской заботы. Этот день Эрика вполне могла бы встретить и вместе с мужчиной. Женщина идет навстречу дню, плохо к нему подготовившись. Никто не обращается в полицию, чтобы Вальтера Клеммера арестова­ли. Зато погода отличная. Мать, что крайне не­привычно, молчалива. Она с самыми лучшими намерениями пытается сделать то один, то дру­гой пробный бросок, но мажет мимо корзины, которую из-за дочери повесила слишком высо­ко. На протяжении многих лет корзину вешали все выше и выше. Она почти исчезла из поля зрения. Мать говорит, что дочери следует боль­ше бывать на людях, видеть больше новых лиц и узоров на обоях! В ее возрасте самое время так поступать. Мать арифметически доказывает молчащей дочери, что не хорошо ей, молодой и шаловливой, все время быть только в ее обще­стве, в обществе пожилой женщины. Так плохо разбираясь в людях, и это было только что дока­зано, Эрика, возможно, во второй раз за год наткнется не на того человека. Мать рассказыва­ет о том, что для Эрики полезно. Эрика с этим соглашается, и это первый шаг к познанию себя. Существуют и другие мужчины, но мать робко утешает себя, произнося туманное слово «потом». Молчание Эрики далеко не враждебно. Мать боится, что Эрика сейчас о чем-то думает, и дает выход этому опасению. Тот, кто не говорит, спо­собен размышлять. Мать требует размышлять вслух, а не заниматься самокопанием. Все, о чем думаешь, нужно говорить матери, чтобы она все знала. Мать страшится тишины. Вынашивает ли дочь планы мести? Решится ли она на бесстыд­ные высказывания?

Восходит солнце, освещая пыльные пустыни улиц. Оно окрашивает фасады в розовый цвет. Деревья покрыты зеленью. Они принарядились. Цветы распускают бутоны, чтобы внести свою лепту. На улицах появляются люди. С их губ сле­тают слова.

У Эрики все болит, и она движется очень осторожно. Мать перевязала ее не очень удачно, но зато очень заботливо. Утро могло бы побу­дить Эрику к поиску причины, почему все эти годы она от всего отгораживалась: только для того, чтобы однажды выйти за стены дома и всех превзойти! Почему бы не сейчас? Не сегод­ня? Эрика надевает старое платье, вышедшее из моды. Платье не такое короткое, как это было тогда принято. Платье слишком узкое и на спине не совсем сходится. Оно совершенно устарело. Матери платье тоже не нравится, на ее вкус оно слишком короткое и узкое. Дочь торчит из него и там, и сям.

Эрика выйдет на улицу, чтобы привести всех в смущение, для этого будет достаточно одного ее появления. Министерство внешних сношений, которым заведует Эрика, облачилось в старое платье, что заставляет некоторых прохожих оборачиваться с язвительной усмешкой.

Мать, чтобы отвлечься, предлагает совер­шить вылазку за город: «Но в таком виде я тебя не пущу». Дочь ее не слышит. Мать, ободренная этим, достает карты маршрутов. Достает их из старых пыльных ящиков, в которых когда-то рылся еще отец, водит пальцами по линиям, обозначающим тропы, ищет цели, определяет, где сделать привал. Дочь на кухне тайком пря­чет в сумочку острый нож. Обычно его исполь­зуют для разделки уже убитых животных. Дочери еще не ясно, совершит ли она убийство или бросится этому мужчине в ноги, покрывая их поцелуями. Она потом решит, ударит ли она его ножом или припадет к нему со страстными мольбами. Она не слышит мать, которая под­робно расписывает маршрут.

Дочь ждет мужчину, который явится перед ней и припадет к ней с мольбами. Она молча садится на подоконник и взвешивает, пойти или остаться. Сначала она решает остаться. "Возможно, я пойду завтра»,— решает она. Она бросает взгляд на улицу и сразу после этого покидает дом. Скоро в техническом университе­те на его факультете начнется утренняя лекция, он ей об этом однажды рассказал. Любовь ведет ее туда, тоска и желание служат ей плохими советчиками.

Эрика Кохут уже ушла, оставив мать одну в попытке понять, что Эрика задумала. Матери давно и хорошо известно, что время — это край­не злобное и плотоядное растение, однако разве еще не слишком рано, чтобы вновь подставлять себя под его удар?

Обычно ребенок начинает свой день позже, поэтому и день начинает клониться к закату намного позже.

Эрика нащупывает в своей сумочке теплую рукоятку ножа и идет по улице к своей цели. Она выглядит необычно, словно созданная для того, чтобы избегать людей. Люди не отважива­ются взглянуть на нее. Они отпускают замеча­ния, оборачиваясь ей вслед. Они не стыдятся своего мнения об этой женщине, они произно­сят его вслух. Эрика в своем невзрачном полу­коротком платьице распрямляется в полный рост, вступая в ожесточенную схватку с молодо­стью. Молодость, отчетливо видимая отовсюду, открыто высмеивает учительницу. Молодость смеется над внешностью Эрики. Эрика смеется над бедным внутренним содержанием молодости. Мужской взгляд, брошенный на Эрику, сви­детельствует, что ей не стоит носить такое ко­роткое платье. Ведь у нее не такие уж красивые ноги! Женщина идет, громко смеясь, платье не подходит к ее ногам, а ноги не подходят к ее платью, как выразился бы модельер. Эрика воз­вышается над самою собой и над другими. Она не уверена, справится ли она с этим мужчиной. И в центре города молодость осыпает ее на­смешками. Эрика громко язвит в ответ. Эрика может делать лучше все, на что только способна молодежь. Ведь она начала этим заниматься намного раньше.

Эрика идет по просторным площадям перед музеями. Вспархивают стаи голубей. Их вспуги­вает ее решимость! Туристы, раскрыв рты, смот­рят сначала на императрицу Марию Терезию, потом на Эрику, потом снова на императрицу. Слышно хлопанье крыльев. На табличках обо­значено время работы музеев. Трамваи на Ринге несутся на светофоры. Солнце пробивается сквозь пыль. За решеткой Бурггартена молодые мамаши начинают свою дневную прогулку. Первые «нельзя!» разносятся по дорожкам, усы­панным гравием. Мамаши разбрызгивают желч­ную слюну с высоты своего положения. В ответ слышен нарастающий рев, испытанное детское оружие. По всему парку люди встречаются друг с другом. Коллеги по работе, друзья, о чем-то спорящие. Автомобили энергично влетают на перекресток, потому что пешеходы исчезли из их поля зрения и попрятались в подземный переход, где сами будут отвечать за ущерб, кото­рый они наносят. Там, внизу, нет автомобили­стов, этих козлов отпущения для пешеходов. Люди входят в магазины, подробно окинув их снаружи оценивающим взглядом. Кое-кто про­гуливается без всякой цели. Двери учреждений на Ринге заглатывают посетителей, занятых вопросами экспорта и импорта. В кондитерской «Аида» мамаши рассуждают о своих дочерях и об их первых половых контактах, которые с самого начала представляются опасно прежде­временными. Они хвастаются успехами своих сыновей в учебе и спорте.

Нож, который Эрика ощущает в своей сумоч­ке, сбивает ее с толку. Отправится ли нож по сво­ему назначению, или Эрике предстоит проде­лать путь в Каноссу1 (1 Перед замком Каносса в Северной Италии германский император Генрих IV в 1077 г. униженно вымаливал проще­ние у Римского Папы.), чтобы заслужить проще­ние со стороны мужчины? Эрика еще не знает, она примет решение, когда доберется до места. Пока нож еще играет первую скрипку. Пусть он исполнит свой танец! Женщина идет в сторону «Сецессиона» и легко поднимает голову, вглядываясь в купол из листьев. Под этим куполом се­годня известный в городе художник показывает такое, после чего искусство не сможет больше быть тем, чем оно было раньше. Отсюда уже видны здания, где царствует техника, полюс, противоположный искусству. Эрике осталось только пройти подземным переходом и пере­сечь Ресселевский парк. Налетают порывы вет­ра. Они доносят до нее оживленные голоса жад­ной до знаний молодежи. На Эрику бросают взгляды, она от них не уклоняется. «Наконец-то и на меня бросают взгляды!» — торжествует Эри­ка. Она долгие годы уклонялась от таких взгля­дов, оставаясь однодомным растением. Хорошо выстоявшееся вино особенно сильно бьет в го­лову. Эрика открывает себя навстречу взглядам, и она не безоружна, с ней ее верный нож. Слы­шен чей-то смех. Не все смеются так громко. Большинство не смеется. Они не смеются, пото­му что не замечают никого, кроме себя. Они не замечают Эрику.

Группки молодых людей выделяются из об­щего потока. Они образуют передовые отряды и арьергард. Увлеченные молодые люди ре­шительно набираются опыта. Они постоянно об этом говорят. Одни хотят набраться опыта с самими собой, другие намерены это делать с другими, смотря по желанию. Перед фасадом Технического университета на колоннах уста­новлены металлические бюсты знаменитых ученых-естественников, работавших в этом институте, изобретавших бомбы и строивших плотины.

Огромная Карлова церковь восседает как жаба посреди пустынной площади, на которой ей не угрожают автомобильные выхлопы. Во­круг самоуверенно и болтливо журчит вода. Все пространство укрыто каменными плитами, только парк представляет собой зеленый оазис. Если хочешь, можно поехать и на метро.

Эрика Кохут обнаруживает Вальтера Клем­мера, который стоит в группе близких ему по духу студентов с разных курсов, громко смею­щихся над чем-то. Они смеются не над Эрикой, ее они вообще не замечают. Всему миру громко заявляют, что Вальтер Клеммер сегодня не отси­делся в кустах. После сегодняшней ночи ему не пришлось отдыхать дольше, чем после других ночей. Рядом с ним Эрика видит трех парней и одну девушку, которая тоже обучается каким-то техническим наукам и представляет собой тем самым техническую новинку. Вальтер Клем­мер с улыбкой обнимает девушку за плечи. Она громко смеется и на секунду склоняет свою светловолосую голову на плечо Клеммеру, у ко­торого тоже светловолосая голова на плечах. Девушка едва может устоять на ногах от гром­кого смеха, выражая свою радость языком тела. Девушке приходится опереться на Клеммера. Другие собеседники с ней солидарны. И Вальтер Клеммер смеется во все горло, встряхивая прической. Солнце заливает его фигуру. Яркие лучи играют в волосах. Смех Клеммера звучит все громче. И остальные присоединяются к нему. «Над чем вы хохочете?» — спрашивает кто-то из подошедших позже и тоже заливается громким смехом. Это заразительно. Громко прыская, ему рассказывают о причине смеха, теперь и он зна­ет, над чем сам хохочет.

Он смеется громче других, потому что хочет догнать их, начавших смеяться раньше. Эрика Кохут стоит неподалеку и смотрит, она при­стально вглядывается. Вокруг яркий день, и Эри­ка вглядывается. Вволю насмеявшись, компания идет в сторону здания Технического универси­тета. Время от времени они вновь разражаются смехом от всей души, прерывая смехом свои разговоры.

Стекла окон вспыхивают под лучами солн­ца. Оконные рамы не распахиваются навстречу этой женщине. Они не распахиваются навстре­чу кому попало. Нехороший она человек, хотя и зовется человеком. Помочь хотят многие, но никто этого не делает. Женщина вытягивает шею, наклоняя голову набок и оскаливая зубы, словно больная лошадь. Никто не кладет ей руку на холку, никто не снимает с нее поклажи. Ощу­щая слабость, она оглядывается. Нож должен войти ей в сердце и повернуться там! Она теряет остатки сил, необходимых для этого. Ее взгляд падает в пустоту, и без всякого гнева, без всякой злобы и страсти Эрика тычет себя ножом в пле­чо, откуда мгновенно вырывается кровь. Это безобидная рана, главное, чтобы в нее не попали грязь и гной. Мир не замирает на месте, ему не причинили вреда. Молодые люди наверняка надолго исчезли в здании. Один корпус при­мыкает к другому. Она кладет нож в сумочку. На плече у Эрики зияет рана, нежная ткань подда­лась без всякого сопротивления. В нее вошла сталь, и Эрика идет прочь. Она никуда не входит. Она закрывает рану рукой. Никто не следует за ней. Навстречу ей идут люди, огибая ее, словно вода, омывающая мертвый остов корабля. Она не чувствует страшной и ожидаемой в любую секунду боли. Солнце вспыхивает в стекле автомобиля.

Тепло растекается по ее спине, на которой немного разошлась молния. Солнце, палящее все сильнее, согревает спину. Эрика идет и идет. Солнце греет ей спину. Кровь сочится из нее. Люди переводят взгляды с ее плеча на лицо. Некоторые даже оборачиваются. Далеко не все. Эрике известно направление, в котором она идет. Она идет домой. Она идет и постепенно ускоряет шаги.